Воспоминания о прошлом, предлагаемые ниже вниманию читателей, являются частью написанного мною в разные годы.
Военные испытания, жертвы и потери военных лет провели зримую границу между той жизнью, что была до войны, и наступившей после.
Советские люди в послевоенные годы по-разному воспоминали о жизни довоенной. Нередко у тех, чьих семей непосредственно не коснулись репрессии, довоенное время осталось в памяти как спокойное и стабильное. Такое ощущение создавалось, вероятно, по контрасту с тревожной и кровавой революционной эпохой, а также с трагическими военными годами, накрывшими страну позднее.
Нельзя не отметить также, что в довоенные годы существовали реальные, с точки зрения многих, надежды на лучшую жизнь. Они подкреплялись не только всеобщим энтузиазмом, создаваемым официальной пропагандой, но и широкими социальными мероприятиями, в результате которых миллионы вчерашних рабочих и крестьян кардинально изменили свой статус.
Несмотря на тяготы повседневной действительности, они могли реально рассчитывать на улучшение своего положения и быта, получая образование, приобщаясь к культурным ценностям и достижениям современной цивилизации. Эти люди создавали определенный климат в стране и являлись естественной опорой режима. Данное обстоятельство, порой, забывается, а укрепление советского строя относится исключительно за счет страха перед репрессиями, грозившими несогласным. Послевоенная действительность значительно поубавила официального энтузиазма и показала призрачность надежд на лучшую жизнь для большинства населения.
Страну, перенесшую войну, нужно было восстанавливать и заново обустраивать, а нараставшая с каждым годом напряженность в отношениях с Западом требовала громадных расходов на вооружение и содержание многомиллионной армии. При крайней неэффективности системы хозяйствования все это не только создавало соответствующий уклад послевоенной жизни и быта, но и определяло духовную атмосферу существования.
Отличали жизнь послевоенную от довоенной и кардинальные перемены в людях, отношения между людьми, которые прошли военные испытания, повзрослели во время этих испытаний, лишились родных и близких, лишились миллионов своих сограждан.
Не впервые замечено, что война подорвала некие основы народной жизни, в какой-то мере ранее сохранявшиеся. Сохранявшиеся, несмотря на потрясения революции и гражданской войны, многолетний жестокий государственный террор, всеобщую неустроенность и трудности довоенной жизни.
...Вспоминая прошлое, мне приходится преодолевать не только несовершенство нашей памяти, но, главное, те политические симпатии и разочарования, которых было так много за мою сознательную жизнь. Мне хочется показать прошлое таким, как воспринималось оно тогда, а не таким, каким представляется сегодня, на склоне прожитой жизни, после всего увиденного и продуманного. Понять нас, выросших и сформировавшихся в те годы, очень непросто. Мы жили в особые, уникальные времена, когда многое воспринималось совсем не так, как кажется это вполне очевидным сегодня.
Первый послевоенный мирный учебный год я встретил учеником второго класса 160-ой бакинской школы. Пожалуй, школьные годы у каждого из нас остались в памяти навсегда, причем с особым чувством помним мы самые, казалось, незначительные на первый взгляд детали и обстоятельства. Именно поэтому школьные воспоминания, самые лично для меня интересные, я и постарался опубликовать первыми.
Уже довольно давно текст этот размещен на страницах клуба 160-ой школы Бакинского портала, что позволяет мне, не повторяясь, рассказать здесь о других сторонах послевоенной бакинской жизни...
Школьные каникулы после окончания второго класса, мои первые каникулы, запомнились надолго. Полная свобода, никаких уроков и обязательных занятий! Мы с дворовыми детьми играли и бегали с утра и до полудня, пока бакинская жара и наши домашние не разгоняли нас по квартирам. Благо двор нашего дома был большим и зеленым, с овальной клумбой посредине и с множеством привлекательных мест для детских игр самого разного характера.
Украшали двор кусты розовой и белой олеандры, высаженные в клумбе, а также дикий виноград, который вился по подпорной стене, делившей двор на две неравные разноуровневые части, а также почти до четвертого этажа, по застекленным дворовым галереям. Палисадник, обрамлявший наш дом со стороны улиц Красноармейской и Л. Толстого, был в те годы огорожен и также служил местом наших дворовых игр.
При доме был даже так называемый «красный уголок», довольно большое помещение, где заседало правление нашего жилищного кооператива и проходили общие собрания пайщиков. По указанию правления дворничиха иногда отпирала «уголок», и нас, детей, пускали туда для «тихих игр». Гораздо позднее в «уголке» появился даже стол для пинг-понга, и игра продолжалась до позднего вечера. А в довоенные годы, помню это очень смутно, мамы и бабушки устраивали в «уголке» новогоднюю елку с угощениями. Позднее таких мероприятий уже не проводилось.
Соседи жили, вероятно, не столь дружно, как раньше, а кроме того, неработавших мам и дееспособных бабушек, которые занимались бы только воспитанием детей, после войны почти не осталось. Так что до организации детских праздников руки просто не доходили...
Периодами правление кооператива устанавливало в доме летний «особый режим». После пяти или шести часов вечера детям выходить во двор запрещалось. Такие правила вводились, чтобы дать возможность пришедшим с работы отдохнуть в тишине, чтобы беготня и крики во дворе их не беспокоили. Конечно, инициаторами подобных решений выступали те, у кого в семье детей не было вообще, либо они уже вышли из возраста дворовых. За соблюдением правил особенно рьяно следила Софья Аркадьевна, к тому времени уже вдова профессора и декана энергетического факультета Индустриального института Митрофана Митрофановича Скворцова.
Софья Аркадьевна давно была знакома с моей мамой. Еще до революции они с мужем жили на «Вилле Петролиа», так как Митрофан Митрофанович служил тогда инженером «у Нобеля».
Бывая в гостях у живших на «Вилле» друзей и знакомых, а также на праздниках, которые устраивались жителями этого живописного поселка-сада, Плескачесвские познакомились и с семьей Скворцова.
Софья Аркадьевна сохранила на долгие годы не просто уважительное, но буквально восторженное отношение к моему деду Ивану Семеновичу.
К маме она относилась ласково-покровительственно, иначе как Марусенькой не называла и всячески демонстрировала давние дружеские чувства к нашей семье.
Мама вынуждена была в ответ по-соседски с нею общаться, хотя относилась к Софье Аркадьевне не без некоторой настороженности. Именно так вела себя мама по отношению к излишне активным людям, которые вмешиваются в чужую жизнь и не только дают настоятельные советы по вопросам, их не касающихся, но и требуют советам этим следовать.
Хорошо помню, как часами сидела Софья Аркадьевна у раскрытой оконной створки в своей остекленной дворовой галерее на втором этаже, раскланивалась с проходившими по двору соседями, иногда с улыбкой, а когда и весьма сухо, вступала с некоторыми в какие-то разговоры. Во время установленного во дворе «комендантского часа» она строго окликала детей, выбежавших во двор по недосмотру родителей, и отправляла их обратно. С Софьей Аркадьевной никто не решался вступать в споры и пререкания.
Совершенно иными методами боролся с досаждавшей ему ребятней наш сосед Крутов, учитель математики одной из баиловских школ. Учитель, как и некоторые другие учителя, совсем по Гоголю, был любитель тишины. Но непосредственно поднимало его на борьбу опасение за целостность стекол в галерее его собственной квартиры. Притаившись за дверью, выходившей во двор, Крутов неожиданно выскакивал наружу, хватал мяч, который являлся в те годы в нашем понимании громадной ценностью, и так же стремительно исчезал. Через несколько минут дверь приоткрывалась и из нее вылетали остатки мяча, изрезанного на куски. Иногда, впрочем, кому-нибудь удавалось уговорить Крутова вернуть мяч целым под обещание игру на сей раз прекратить. Но чаще всего учитель оставался непреклонным. При этом, со взрослыми ребятами он, как правило, не связывался, сознавая, вероятно, неправомерность своих поступков и ограничиваясь поэтому устными призывами и требованиями.
...Летними вечерами мы с мамой, а чаще с тетей Ангелиной, гуляли на Приморском бульваре, где летом, спасаясь от жары и духоты, собиралось очень много народа. Люди теснились на скамейках, которых было тогда на бульваре не так много, и прогуливались вдоль парапета набережной. Многие щелкали семечками подсолнуха, их продавали стаканами тут же. Мне, конечно, есть семечки запрещалось.
Публика по случаю летнего времени и свободного вечера одета была во все белое. Традиционно уже на первомайские праздники бакинские мужчины облачались в широкие белые парусиновые брюки и рубашки с короткими рукавами. Многие, особенно немолодые, носили вместо рубашек легкие белые пиджаки с накладными карманами. Немного позднее, в конце сороковых годов, те, кто побогаче, брюки и пиджаки стали шить из шелковой светло-желтой ткани - чесучи.
Примерно тогда же и мужчины, и женщины стали носить расшитые украинские рубашки – «гуцулки», причем мода на «гуцулки» затронула почти всех, кто хоть какое-то внимание обращал на свою одежду. Женщины одевались с несколько большим разнообразием, но тоже во все светлое. Брюк женщины тогда не носили, а юбки должны были быть гораздо ниже колен. Отступление от этого правило воспринималось как крайняя распущенность.
Первые «стиляги», то есть модники, которые непомерно большое внимание уделяли своему внешнему виду и выглядели поэтому кричаще, появились только в самом конце 40-ых или в самом начале 50-ых годов. Они носили очень узкие брюки ярких расцветок, туфли на толстой каучуковой подошве, пиджаки с громадными подкладными плечами. Большинство стиляг и летом ходило в пиджаках. Особым украшением считались у стиляг галстуки. Они должны были быть не только ярких, ядовитых цветов, но и иметь какое-нибудь экзотическое изображение.
Стиляг как проводников буржуазных нравов бичевала местная и московская пресса, а журнал «Крокодил» помещал на своих страницах злые карикатуры. Впрочем, стиляг в Баку было не так уж много, но они всегда и везде бросались в глаза. Самым известным из бакинских стиляг считался «лабух», то есть музыкант, Владимиров, который учился в консерватории и подрабатывал ударником в ресторанных оркестрах.
О нем появился даже зубодробительный фельетон в одной из местных газет. Кстати, среди музыкантов стиляг было больше всего, поэтому сленг эстрадных музыкантов (джазовыми музыкантами им тогда называться запрещалось) прочно вошел в обиход стиляг. Этот сленг ввел позднее в литературу Василий Аксенов, и слова «чувак», «чувиха», «лабать», «бирлять», «качумать» стали словами вполне литературными. Летом бакинские стиляги и их ярко раскрашенные подруги гуляли по бульвару, а в холодное время года прохаживались по Торговой. Сюда в холодное время года перемещалась с бульвара вся праздношатающаяся молодежь.
Известно, что в 40-ые и 50-ые годы и в Москве по улице Горького, и в Ленинграде по Невскому, и в Киеве по Крещатику, и в Харькове по Сумской, и в Тбилиси по Руставели прогуливался народ, в основном, конечно, молодой. Позднее и постепенно традиция эта исчезла.
Жившие в центре города, да и не только в центре, бакинцы-старшеклассники, студенты и просто молодые люди частенько в те годы, особенно в субботу вечером или в воскресенье, выходили «прошвырнуться» разок-другой по проторенному маршруту - Торговая, затем через Книжный или Цветочный пассаж, мимо Парапета, на Ольгинскую до Приморского бульвара, а потом обратно, не заходя на бульвар. На бульваре бакинцы начинали появляться лишь в апреле-мае. Поэтому зимой там было безлюдно, неютно и неинтересно.
Одной из достопримечательностей бульвара являлась парашютная вышка. Построенная еще до войны, она была призвана приобщать к парашютному спорту и готовить к службе в армии молодое поколение. В мое же время вышку рассматривали скорее как своеобразный парковый аттракцион. Многие, особенно дети, по вечерам, пока не стемнело, а вышка работала только вечером и не каждый день, часами стояли и наблюдали за смельчаками, спускавшимися под куполом парашюта, соединенного с вышкой стальным тросом.
Парашютная вышка и памятник Кирову, поставленный на высоком пьедестале в Нагорном парке, над бухтой, были тогда символами нашего города, подобно Эйфелевой башне Парижа или статуе Свободы Нью-Йорка. Только гораздо позже таким символом сделали Дом правительства с фигурой Ленина перед фасадом, обращенным к морю.
Сидя на приморской аллее бульвара или на скамейке одной из деревянных пристаней, уходящих далеко в море, можно было наблюдать жизнь Бакинской бухты. Это было очень интересное занятие, которое мне никогда не надоедало. На внутреннем рейде всегда стояло несколько судов. Чаще всего это были низкосидящие танкеры с характерной высокой кормовой надстройкой. В те годы основной объем перевозок бакинской нефти осуществлялся по морю, в Астрахань, и далее по Волге. Так что нефтеналивных судов плавало немало, а вода у береговой кромки бухты была поэтому покрыта толстой нефтяной пленкой. В ожидании места у пирса стояли на рейде сухогрузы, в разных направлениях пересекали бухту буксиры и катера. А недалеко от берега ходили под парусами яхты различных классов и тренировались шлюпочные экипажи.
Иногда торжественно и величаво проплывал к пристани морвокзала белый многопалубный пассажирский теплоход, пришедший из Красноводска или Астрахани. Довольно близко от берега бросали обычно якорь учебные парусные судна. На них проходили практику курсанты военно-морского и мореходного училищ, которые учились ставить паруса и спускать на воду шлюпки. Несколько раз в году трехмачтовый черно-белый парусник уходил в дальний учебный поход.
Почти всегда можно было видеть на рейде и серый строгий профиль военного корабля, сторожевика или тральщика. А несколько раз в году, по праздникам, десятки военных судов Каспийской флотилии, расцвеченные флагами и украшенные иллюминацией, которая загоралась по вечерам, выстраивались вдоль набережной.
После войны, в сороковые годы, по Бакинской бухте в летние месяцы были организованы прогулочные пароходные рейсы. В течение полутора или двух часов старый-престарый колесный пароход «Бакинец», который чудом удавалось держать на ходу, по несколько раз в день совершал «круиз» от причала на приморском бульваре в сторону острова Нарген. Позднее колесного ветерана заменили небольшие современные прогулочные теплоходы.
Надо сказать, что близость моря и кораблей не могли не повлиять на интересы многих бакинских ребят. Даже я год, а то и два, как раз тогда, когда учился в младших классах и гулял по вечерам с мамой или с тетей на бульваре, мечтал стать военным моряком. Поэтому с таким восторгом была встречена многими моими сверстниками большая выставка, посвященная ежегодно отмечаемому дню военно-морского флота. Она была устроена летом 1949 года в аллеях приморского бульвара.
Мы с товарищами облазили все разделы этой выставки, рассматривая палубные орудия и торпедные аппараты, мины самого разного размера и принципа действия, различное корабельное оборудование, средства связи, навигационные приборы и инструменты, якоря, сигнальные фонари, прожекторы. Чего только тогда не навезли на бульвар! Конечно, новейших образцов не выставлялось, все показанное находилось на вооружении еще в годы войны. Известно, в какой тайне держалось тогда буквально все, относившееся к оборонным вопросам. Но при этом выставка вовсе не была военно-исторической, так как в первые послевоенные годы сравнительно старое вооружение и техника по-прежнему широко использовались на флоте.
Около экспонатов дежурили военные моряки, офицеры и матросы, одетые в ослепительно белую летнюю выходную форму. За несколько дней им еще не успели надоесть новые обязанности, поэтому на все вопросы моряки отвечали подробно и обстоятельно. Они гордились своей принадлежностью к военно-морским силам, своими кораблями, морской формой, так ловко на них сидевшей. Из репродукторов по всему бульвару звучали бодрые марши и морские песни...
Баку служил главной базой Краснознаменной Каспийской флотилии (ККФ), и на улицах города всегда можно было встретить военных моряков. Бывало, когда летними вечерами отпускали «на берег» большую часть личного состава, сотни матросов заполняли улицы города и бульвар. Прибрежная часть Баилова, которая примыкала к причалам военно-морской базы, напоминала, как мне казалось тогда, Кронштадт и Севастополь одновременно. Правда, ни в Кронштадте, ни в Севастополе я никогда не бывал. Но на аккуратных зеленых улицах Баилова в районе штаба флотилии и Дома офицеров флота попадалось на глаза такое количество военных моряков, а совсем рядом настолько ощущалось присутствие моря и кораблей, что сравнение само собою напрашивалось.
С некоторых улиц Баилова, выходивших к крутому береговому откосу, можно было увидеть, сверху и издалека, причалы военно-морской базы и пришвартованные боевые корабли, их темно-серые корпуса с белыми бортовыми номерами, их надстройки, орудийные башни, мачты и антенны. Иностранцам, которые приезжали в Баку, категорически запрещалось появляться на Баилове. База считалась секретным военным объектом, а весь Баилов запретной для иностранцев зоной. Иногда по городу проносился слух, что там в очередной раз поймали якобы вражеских шпионов, фотографировавших военный порт.
...Домой с бульвара мы уходили, когда было совсем темно, а в южные летние вечера совершенно темно становилось уже в девятом часу вечера.
Вспыхивали и гасли в море огни створных знаков, далеко-далеко, на острове Нарген, у входа в бухту, сверкал яркой точкой маяк, из летнего кинотеатра «Бахар» доносилась музыка и голоса киногероев, а по слабо освещенным аллеям бульвара, шаркая подошвами, медленно двигалась густая толпа гуляющих.
Регулярно, почти через день, отправлялся я в то лето в нашу районную детскую библиотеку, которая располагалась минутах в двадцати ходьбы от дома, обменивал там книги и читал, лежа на тахте в своей комнате. Возвращаясь с работы, папа всякий раз оставался недоволен моим времяпровождением. Во-первых, читал я книги, которые, как он считал, внимания недостойны, то есть советскую детскую литературу, а не русскую классику. Во-вторых, читал лежа, что он находил вредным во всех отношениях.
Библиотека находилась на Балаханской улице, шумной торговой улице, мало изменившейся с дореволюционных времен. Правда тротуары и мостовую заасфальтировали и по всей улице проложили трамвайные пути.
Одно- и двухэтажные дома на Балаханской были заняты, в основном, мелкими лавками и кустарными мастерскими.
Я подолгу стоял и смотрел, как сноровисто работают пожилые мастера в чемоданных мастерских. Чемоданы изготавливались из тонкой фанеры. Запирались они висячим замочком на петлях. Было любопытно наблюдать за отделкой готовых чемоданов. Вначале их покрывали желтой краской, а когда краска высыхала, то снаружи еще и красной. По свежей красной краске мастер лихо проводил в разных направлениях специальным гребешком, оставляя на крышке, днище и боковинах замысловато расположенные волнистые желтые полосы. Тут же чемоданы и продавались. Такие деревянные красно-желтые чемоданы самых разных размеров и с самыми разными причудливыми узорами долго еще были популярны в сельских районах республики.
На Балаханской улице также можно было увидеть прохожих с кустарными деревянными чемоданами. В конце Балаханской находился вокзал «электрички» - Сабунчинский вокзал, чуть дальше - бакинский железнодорожный вокзал. На этой же улице, между домами, на огороженной площади, располагался в те времена самый большой городской базар. Позднее площадь застроили многоэтажным корпусом проектного института «Бакпроект». Поэтому в любое время на Балаханской можно было встретить людей, приехавших в город из села. И у многих из них в руках были деревянные расписные чемоданы.
На Балаханской находились также мастерские жестянщиков, где на продажу и на заказ изготавливали ведра, баки, противни, водосточные желоба и трубы. Работали также слесари и лудильщики, которые ремонтировали примусы, керосинки, старые замки и старую металлическую посуду. Ведь уже много лет все вынуждено пользовались тем, что осталось с довоенных времен. Поэтому прохудившуюся кастрюлю, к примеру, или чайник не выбрасывали, а относили в мастерскую запаять. Если кастрюля или чайник были совсем уж дырявыми и запаять их было просто невозможно, мастер ставил новое жестяное днище целиком.
До войны в Баку, как и везде на Кавказе, в большом почете была медная посуда. В каждом доме имелись массивные медные казаны, кастрюли, кувшины, кружки. В первые же военные годы начался сбор цветных металлов. Для нужд обороны нужно было сдать многие тонны меди, и посуда пошла в ход. Помню, как во дворе нашего дома увесистой кувалдой приводил дворник Федор в негодность казаны, тазы и самовары, чтобы никто не польстился на добротные и красивые вещи, и они на самом деле были бы использованы для изготовления патронных и снарядных гильз.
Сохранившуюся медную посуду все очень ценили, но ее лужение нужно было обновлять, так как глубокие царапины на внутренней поверхности делали казан опасным для использования из-за возможности пищевого отравления. Так что лудильщикам с Балаханской работы всегда хватало.
Во всю трудились также в сапожных, шляпных и пошивочных мастерских. Кстати, мужские фуражки местное население всегда предпочитало заказывать в мастерской, а не покупать готовыми в магазине. В послевоенные годы в моде у простого народа были так называемые фуражки–«восьмиклинки» с козырьком-лопатой и пуговкой посредине. Позднее кавказцы облачились в фуражки–«аэродромы», поражавшие поначалу жителей центральных районов России своими несуразными размерами. Даже военные, проходившие службу в Баку, особенно офицеры Каспийской флотилии, носили форменные фуражки, сшитые на заказ. Фуражка, которую можно было получить в Военторге, не отличалась тем шиком, какой придавал своему изделию бакинский мастер.
Вот почему на Балаханской мне было всегда очень интересно постоять и понаблюдать за работой умелых мастеров. И поэтому походы в библиотеку довольно часто сильно затягивались, а мама начинала волноваться, куда я это так надолго подевался...
Следует добавить, что не только облик Балаханской улицы сохранил черты старого Баку, не только кустарные мастерские, постепенно исчезавшие позднее, напоминали в те годы о прошлом.
Бакинцы еще во всю пользовались, к примеру, услугами амбалов-носильщиков. Доступных услуг грузового транспорта и грузчиков при нем не существовало, перевозка мебели и громоздких домашних вещей иным путем, без амбалов для большинства жителей была невозможна. Одну из артелей амбалов постоянно, весь день можно было видеть на улице Мясникова, возле дома 10, где жила тетя Ангелина.
Дворник Аршак был у них за старшего, поэтому именно там они и поджидали клиентов. Вещи таскали амбалы на спине, но чаще всего, особенно для перевозки на дальние расстояния, использовали двухколесную деревянную тачку. На тачках транспортировали они тяжелую и громоздкую мебель, на тачке из одного конца города в другой могли перевезти, к примеру, и пианино. Амбалы были люди не первой молодости, на вид вовсе не богатыри, но вполне могли вдвоем по узкой и крутой лестнице затащить на ремнях это самое пианино на верхний этаж, не поцарапав и не повредив инструмента.
Напоминало прошлое, и не только в Баку, но и повсеместно, причем не только в первые послевоенные годы, и такая характерная особенность. По внешнему виду, по одежде рабочего человека можно было издалека отличить среди прохожих. И не только по рабочей одежде, когда он шел с работы или направлялся на работу. Помню, что гораздо позднее мы с удивлением узнавали от людей, побывавших за границей, что там сделать это было не так просто. Да и у нас позднее отличие во внешнем виде постепенно стиралось. Однако, в те времена особой наблюдательности не требовалось.
Что касается внешнего вида людей на улицах города, то все старые бакинцы помнят, как еще в 1940-ые годы многие женщины-мусульманки, особенно немолодые, носили чадру. Правда лиц полностью они чаще всего не закрывали, но закутанные с головы до пят женские фигуры встречались довольно часто.
...Через год или два я уже не ходил в детскую библиотеку на Балаханской, так как папа отвел меня в библиотеку нефтяников имени Губкина, которая располагалась недалеко от нас, рядом с площадью Свободы, позднее названной именем 26-ти шести бакинских комиссаров. Многие наши знакомые издавна были постоянными и верными читателями этой по-своему примечательной библиотеки, где всегда предлагали хорошую и нужную в данный момент книгу.
Библиотекари, женщины уже немолодые, так мне во всяком случае тогда казалось, с благородной внешностью и осанкой в духе давно минувших лет, каких было уже не встретить вскоре после описываемых событий, создавали особую, неповторимую атмосферу доброжелательности.
Открытый доступ к книге в те годы не практиковался, но каждому читателю в зависимости от его вкусов выкладывалась на кафедру большая пачка заранее подобранной литературы для выбора. Когда читатель спрашивал какую-то определенную книгу, библиотекарша тут же уходила к полкам и книгу выносила. Если нужная книга была на руках, то можно было записаться на нее в очередь. Библиотекари очень старались, чтобы никто не ушел неудовлетворенный и всегда обменивались с посетителями мнениями о прочитанном.
Интерьер с добротной библиотечной мебелью и ковровыми дорожками, глушившими шаги, лампы над столами уютного читального зала в глубине помещения, обязательный разговор вполголоса и даже шёпотом - все настраивало здесь на особый лад. И сравнительно небольшая библиотека была широко известна в городе. Туда стремились попасть все, имевшие хоть какое-то отношение к нефтяной промышленности.
Был в Губкинской библиотеке и детский отдел, расположенный в соседнем помещении. Я много лет регулярно, раз в неделю, по воскресеньям, ходил в этот самый детский отдел, а потом стал читателем и основного фонда библиотеки. Где-то в четвертом или в пятом классе я сделался даже «активистом» детского отдела, помогал оформлять новые поступления, расставлял книги на полках, подклеивал порванные страницы и переплеты и даже записывал в карточки выдаваемую литературу.
Пик активности приходился, конечно, на время каникул, на летние месяцы. Нас «юных любителей книги», о которых как-то написала даже городская газета «Вышка», насчитывалось немного, не более десяти человек. Мы жили очень дружно и нам нравилось то, чем мы занимались. Кстати, среди нас была тогда и Эмма Кафарова, которая превратилась потом в важную партийную даму, занимая ответственные посты в республиканском руководстве. Тогда она училась в 23-й школе и была очень приветливой и серьезной девочкой.
Что же читали тогда дети младших классов? Надо сказать, что классической литературы читали немного. Тут я, благодаря настояниям отца, был, пожалуй, лидером. В школе, в детской газете «Пионерская правда», в библиотеках настоятельно и небезуспешно пропагандировали современные детские книги, такие как «Васек Трубачев и его товарищи» Осеевой о жизни школьников в военные годы, рассказы Пантелеева и его биографическую повесть «Ленька Пантелеев», книги Кассиля «Дорогие мои мальчишки» и Каверина «Два капитана», известную тогда повесть Катаева «Сын полка» о мальчике на войне и его же «Белеет парус одинокий», другие менее яркие, но очень нравоучительные книги советских детских писателей.
Все прочитали Гайдара, «Тимура и его команду», «Военную тайну», «Судьбу барабанщика», ребята постарше – «Как закалялась сталь» Н. Островского. Мальчики тех лет, как и всегда, наверное, особо увлекались приключенческими книгами. Тогда это были книги о прошедшей войне и о войне гражданской, о шпионах и вредителях.
Конан Дойль, к примеру, не издавался вовсе, а о сыщике Шерлоке Холмсе я знал из рассказов тети Ангелины. Популярный «Кортик» Рыбакова и забытые сегодня «Зеленые цепочки» совершенно забытого автора являлись книгами, которые читали все и которые только если очень повезет можно было получить в библиотеке. О книжном магазине и говорить нечего.
Все мои товарищи в первые послевоенные годы с особым интересом читали книги о войне. Наряду со всякой макулатурой, я прочел тогда и хорошие, настоящие книги на эту тему. Такую, как «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова. Книгу эту, впервые изданную в 1948 году, я купил в «Военторге» на Телефонной совершенно случайно, по дороге в школу, привлеченный названием и рисунком на обложке. И она мне понравилась тогда намного больше симоновских «Дней и ночей», написанных на эту же сталинградскую тему. Помню, я взялся тогда писать повесть о Сталинграде, во всю подражая Некрасову, и написал с десяток страниц...
До сих пор эта книга, отпечатанная в порядке репараций в какой-то немецкой типографии, единственная из сохранившихся моих книг того времени, стоит на нашей книжной полке.
Кинофильмы «про войну» также пользовались в детской аудитории особой популярностью. Как я уже вспоминал, в те годы мы «досматривали» довоенные и военные ленты, где тематика эта представлена была достаточно широко. Но вскоре начали появляться новые, послевоенные фильмы. Одной из первых была цветная картина «Сказание о земле Сибирской» с красавцем В. Дружниковым в главной роли. Фильм об окончании войны, о том, как возвращаются люди домой пользовался большим успехом, несмотря на вопиющее несоответствие экранной жизни и скудного послевоенного быта. А может быть именно поэтому и пользовался он такой популярностью, что люди хотели отдохнуть от своих забот, надеялись, что скоро и у них так же все хорошо сложится.
Громадной популярностью пользовался музыкальный фильм Бакинской киностудии «Аршин мал алан» с Рашидом Бейбутовым в главной роли. Как известно, фильм этот с успехом прошел тогда по всей стране, но в Баку, естественно, пользовался особым успехом.
Фильм «Клятва» режиссера М. Чиаурели о Сталине я увидел в пионерском лагере «Гигант», в Бузовнах. Немного позже вышел на экраны его же ставший широко известным фильм о войне «Падение Берлина» с Б. Андреевым. И в этом фильме много места уделено было Сталину. В «Сталинградской битве» документальные кадры сменялись игровыми сценами в Кремле с участием самого вождя в исполнении известного артиста А. Дикого. Таким образом, «сталинская тема» становилась одной из самых популярных в кино.
В эти же годы вышла на экраны многосерийная «Молодая гвардия», поставленная С. Герасимовым. Интересный и яркий по тем временам фильм, поднимая популярность одноименного романа А. Фадеева, стал на длительное время идеологическим козырем партийной пропаганды.
По многу раз смотрели мы и знаменитую тогда картину «Подвиг разведчика» с П. Кадочниковым в главной роли. Позже диалог-пароль из этого фильма, который начинался словами: «У вас продается славянский шкаф?», цитировался с юмором. А тогда перипетии фильма воспринимались очень серьезно и с большим волнением не только детьми, но и взрослыми зрителями.
Воспитанию чувства патриотизма должны были способствовать биографические фильмы о знаменитых людях прошлого. На экранах один за другим появились «Глинка», «Пирогов», «Адмирал Нахимов», «Мусоргский». Советские люди должны были убедится в том, что все высокое, благородное, достойное внимания происходило не на Западе, а в России.
«Русский вопрос» по сценарию К. Симонова доходчиво и популярно поведал, какие козни замышляет этот самый Запад против нашей страны. Ну и всем памятны «Кубанские казаки» И. Пырьева о счастливой жизни колхозников, Везде и всюду звучали песни из этого фильма, а популярность, М. Ладыниной на много лет затмила все другие звездные имена. По-моему редко можно было тогда встретить человека, не смотревшего эту картину несколько раз.
Как известно, отечественных картин выпускалось в первые послевоенные годы очень немного, а экраны кинотеатров занимали трофейные ленты. Это были не только немецкие и австрийские фильмы, в большинстве музыкальные, но и английские, и американские.
Каждый понедельник выходил на центральные экраны, в кинотеатре «Низами» («Художественный»), а также в двухзальном «Азербайджане» («Красный Восток»), что на Ольгинской, новый фильм, чаще трофейный, чтобы на следующей неделе уступить место другому, продолжая демонстрироваться в других кинотеатрах и в клубах.
Марика Рокк и Дина Дурбин развлекали тех, кто устал от военных сцен и надоевших лозунгов, произносимых киногероями. Все рекорды бил многосерийный «Тарзан». Крики человека-обезьяны нарушали тишину вечернего города, когда зрители расходились после окончания позднего вечернего сеанса, и некоторые не могли не продемонстрировать свое искусство звукоподражания.
Кинотеатров в те годы работало в Баку немного, и все они располагались в центре города. Кроме «Художественного», названного позднее именем Низами, который содержался сравнительно неплохо, все остальные были ужасно обшарпаны, в фойе воняло туалетом, а в сидениях некоторых кресел водились клопы. Особенно неприглядными являлись тогда детский кинотеатр «Вэтэн» («Пролетарий») на Торговой и «Араз» («Спартак») возле Парапета. Однако, в фойе кинотеатров перед началом сеанса играл эстрадный оркестр и пели, иногда неплохо, певцы.
Обычно у касс и днем, и особенно по вечерам клубился народ. Было сильно накурено, многие, и это явление распространялось у нас повсеместно, а не только в кассах кинотеатров, лезли без очереди. Подобное было в порядке вещей, вполне благонамеренные и законопослушные люди норовили пробраться к окошку, минуя очередь. Так что, случалось, в кино можно было и не попасть. Правда, если очень уж хотелось, почти всегда можно было купить билеты «с рук», за двойную цену. Этим промышляли одни и те же люди, все их знали в лицо. Положение изменялось летом, когда в разных местах начинали функционировать летние залы на открытом воздухе. В том же кинотеатре «Низами» летний зал, самый большой в городе, находился на крыше. Очереди у касс сразу таяли.
Надо сказать, что при сравнительно узком выборе картин, в кино ходили часто. Многие, особенно дети и молодежь, смотрели буквально все, что выходило на экраны. Поэтому кино в дотелевизионную эпоху и на самом деле активно способствовало не только формированию мировоззрения советского человека, но и вырабатывало в нем соответствующие вкусы, стремления и даже манеру поведения.
Правда некоторые, как например, мои родители, ходили в кино очень редко. Они по старинке предпочитали чтение. Мама читала непопулярных в те годы западных писателей: Бальзака, Флобера, Мериме, Диккенса, а папа - русскую литературу. С интересом читали кое-что и из современных авторов, например, «Бурю» Эренбурга. По вечерам, почти ежедневно, после всех дел и трудов, они садились за стол в столовой и до отхода ко сну проводили за чтением. Папа, который после работы всегда ложился на час отдохнуть, засиживался допоздна, мама, которая поднималась по утрам раньше всех в доме, ложилась пораньше, часов в одиннадцать.
Здесь же, в столовой, слушали мы радио. В первый послевоенный год, поехав в командировку в Москву, папа купил там новый радиоприемник рижского завода ВЭФ. Мама была поначалу не очень этим довольна, потому что стоил приемник недешево, а с деньгами было у нас туговато. Но потом все оценили, что такое радио. Мама слушала по вечерам трансляции оперных спектаклей из Большого театра, концерты. В нашем доме зазвучали радиоголоса Михайлова и Рейзена, Лемешева и Козловского, Барсовой и Максаковой.
Папа всегда поздно вечером, когда я уже собирался ко сну, слушал «Последние известия» из Москвы. Обычно известия начинались рапортами заводов, фабрик, колхозов о трудовых успехах любимому вождю и учителю товарищу Сталину. Папа досадливо морщился, иногда уходил на кухню, чтобы налить себе чаю. А мама только печально улыбалась. Если меня не было рядом, папа не мог удержаться от возмущенных реплик. Я слышал из своей комнаты, лежа в постели, как он, на правах коренного тифлисца, называл Сталина тифлисским кинто.
Вначале мы регулярно слушали передачи Би-би-си на русском языке. Но потом Би-би-си стали глушить. Первое время маме удавалось по утрам что-то еще понимать сквозь рев глушилок, но потом она это занятие оставила. Многие годы эфир на коротких волнах ревел на все лады, глушение становилось тотальным и непреодолимым.
Случайно стал я свидетелем того, как новые соседи тети Ангелины, не смущаясь моего присутствия у них в комнате, налаживали устройство, которое должно было по их расчетам снять шум глушилок. Устройство это представляло собой катушки индуктивности, подключаемые к антенне. Сосед со своим приятелем долго и без всякого эффекта возился перед ревущим приемником, подбирая количество витков в катушке, подсоединяя дополнительно конденсаторы. При этом отец соседа, прохаживаясь по комнате, угрюмо, но не без юмора, говорил примерно следующее: «Да бросьте вы ерундой заниматься, ничего не выйдет... Слишком вы стараетесь. Все равно за такое, если узнают, больше червонца вам не впаяют. Так что особенно не старайтесь, больше не получите.» Надо заметить, что сосед тети Ангелины вел себя по тем временам крайне легкомысленно. Либо очень уж доверял мне, нашей семье, а также своему приятелю.
Хочется подчеркнуть, что мои родители старались не вести при мне разговоров на «опасные темы». И не потому, что не надеялись на мое молчание при посторонних, не потому, что боялись, как бы я не оказался Павликом Морозовым. Они не хотели воспитать оппозиционера и врага советского строя, так как считали, что с такими взглядами мне будет очень трудно приспособиться к окружающей действительности, трудно выжить. Мама мне об этом потом сама говорила. Такое явление было, вероятно, весьма тогда распространено и его подметила, кстати, Надежда Мандельштам, написавшая в «Воспоминаниях», что «...своими сомнениями с детьми не делился никто: зачем обрекать их на гибель?»
Несколько раз во время летних каникул ездил я в гости к тете Жене, на Ново-Романинский поселок, что недалеко от Сураханов, одного из центров нефтедобычи на Апшероне.
Небольшой поселок этот был построен в конце 20-ых годов и состоял из привлекательных типовых каменных двухквартирных домов с небольшими садовыми участками при каждой квартире.
На краю поселка построили двухэтажное здание школы, но никаких других общественных либо торговых заведений там не было. Поселок со временем стараниями жителей неплохо озеленили, и выглядел он, как цветущий оазис, неожиданно открывающийся взгляду, когда ты шел по узкому асфальтированному тротуару, проложенному по всхолмленной степи от остановки «сабунчинки».
При ближайшем рассмотрении, однако, жизнь в поселке оказывалась не такой уж удобной и комфортабельной, как представляли ее себе архитекторы-проектировщики. До электрички идти надо было по степи километра два, только гораздо позже, в 70-ые годы по шоссе пустили рейсовый автобус. Однако, ходил он редко и нерегулярно.
Вода в дома никогда не подавалась, так как боялись, что при остром недостатке ее жители будут поливать свои сады и огороды. Воду приходилось таскать ведрами на коромыслах от колонки, расположенной на краю поселка. Поэтому в благоустроенных квартирах водопроводные краны служили непонятным украшением, а газовая колонка в ванной комнате также не функционировала, и купание превращалось в проблему.
Все, казалось, было предусмотрено, но самого необходимого не было.
Даже продовольственного магазина на Ново-Романинском поселке не было. Надо сказать, что неудобства с торговлей, водой и транспортом, были характерны для всех апшеронских поселков, даже крупных. Более того, некоторые поселки являлись крайне неблагополучными с экологической точки зрения, так как располагались на площадях нефтедобычи, рядом со скважинами и промысловыми сооружениями.
И это считалось тогда вполне нормальным явлением. Так что ново-романинцам многие могли еще и позавидовать.
Что же касается воды, то с нею в Баку из года в год становилось все хуже. Не только пригородные поселки, где реально существовал повышенный расход из-за необходимости полива приусадебных участков, но и многие городские кварталы оставались отключенными большую часть суток. Десятилетия ожидали бакинцы завершения строительства Второго водопровода, однако, и с его пуском при значительном ухудшении качества воды по сравнению с шолларской, водоснабжение так и не наладилось.
Как я понял позднее, папа был не в восторге от моих поездок на Ново-Романинский поселок, но отказывать сестре и не отпускать меня к ней в гости тоже не мог. Он очень хорошо относился ко всем своим родственникам.
Я не могу припомнить, чтобы папа когда-то недружественно разговаривал с ними, не предложил своего содействия, нелестно о ком-то из родственников отозвался, не проявил к ним заботы, когда это становилось необходимым.
С мужем тети Жени - Николаем Степановичем Плещуновым, доцентом-филологом, преподававшим в университете русскую литературу, папа был в близких дружеских отношениях. Часто Николай Степанович заходил к нам и они подолгу сидели за стаканом чая в столовой, откровенно говорили о многом, о чем ни с каждым поговоришь.
Объединяло их не только родство и взаимная симпатия, но и любовь к литературе и серьезному чтению. Николай Степанович удивлял всех, его знавших, даже специалистов, фундаментальностью своих познаний.
Он, например, мог назвать имя, отчество и фамилию любого литературного героя, если он хотя бы раз промелькнул и был назван где-нибудь у Глеба Успенского или Помяловского, не говоря уже о книгах признанных русских классиков. Коллеги часто спрашивали у него о редких публикациях документов, связанных с забытыми и неисследованными страницами истории русской литературы, и немедленно получали необходимую справку о том, где можно найти нужную публикацию и о чем можно там прочесть.
Областью научных интересов Николая Степановича был Н. Лесков, о нем и его творчестве опубликовал он немало статей, а также монографию и подготовил докторскую диссертацию. К сожалению, защитить диссертацию ему не удалось. Доцент из провинции без прочных связей в московских и ленинградских научных кругах не смог добиться признания.
А связи эти Николай Степанович установить и не старался. Он был человеком крайне бесхитростным, простым, даже нарочито простым. Образование, академические занятия и обширные познания в различных гуманитарных областях, увлечение театром и серьезной музыкой не наложили соответствующего отпечатка на его внешность, одежду, манеру поведения. Николай Степанович явно отличался от людей своей профессии и своего положения и, вероятно, не всеми в столицах был принят серьезно.
Интересно, что занятия гуманитарными науками ставил Николай Степанович не слишком высоко, престиж свой в его собственных глазах не казался ему столь уж высоким. Он, к примеру, очень одобрил мое решение не идти в университет, а стать инженером, гордился успехами своего сына Коли, закончившим в свое время Индустриальный институт, был вполне доволен даже тем, что два других его сына поступили в институт физкультуры. Выходец из простой рабочей семьи, сын кузнеца, Николай Степанович не без основания считал, что человек должен владеть ремеслом, профессией, все равно какой, но способной прокормить. Филологию он считал одной из возможных профессий, примечательной лишь тем, что в ней труднее добиться успеха и признания.
Почему же папа так неохотно отпускал меня одного в гости, почему вообще я так редко бывал один, без родителей, на поселке у своих родственников?
Дело в том, что папе не нравилось поселковое окружение, в котором росли мои двоюродные братья, не нравились их соседи, поселковые ребята. Тетя Женя рано утром уезжала на работу в Сабунчи, в больницу. Николай Степанович уезжал немного попозже, зато возвращался поздним вечером. Дети оставались под слабым присмотром нашей бабушки и старой няни - гречанки, которую привезли в свое время из Алавердов и которая жила у тети Жени как член семьи. Эта женщина смотрела еще за самой тетей Женей, за моим отцом, за всеми детьми в тифлисской семье Абросимовых.
Впрочем, на всех трех моих двоюродных братьях столь волновавшая папу безнадзорность особенно не отразилась. Все ценили и хвалили старшего - Колю. Ставил его всем в пример и папа. Коля хорошо учился в школе, прекрасно закончил институт, несмотря на то, что время его учебы в вузе целиком пришлись на тяжелые военные годы. Сразу после войны, окончив с отличием Индустриальный институт, Коля уехал в аспирантуру в Москву.
Не жил тогда с родителями и средний сын - Шура. Он был призван в армию перед самым концом войны, на фронт не попал, но срок его срочной службы был продлен на много лет. Домой Шура вернулся, по-моему, только в 1952 году.
Младший из братьев Плещуновых, Юра, а он только и жил тогда в родительском доме, по характеру своему сдержанный и очень самостоятельный, нелегко попадающий под чужие влияния, с подозрительными ребятами не водился.
Бабушка к тому времени умерла, а старуха-няня его и на самом деле никак не контролировала. Однако Юра никогда ни в чем дурном замечен не был.
Даже в футбол чаще всего играл он не с поселковыми ребятами, а ездил на поселок Разина, на стадион, где занимался в настоящей спортивной секции. Позже, закончив физкультурный институт в Баку, Юра стал профессиональным футболистом. Он много лет играл и был тренером в футбольных командах мастеров Грозного и Махачкалы, выступавших на первенство страны…
Мне же в гостях на поселке всегда очень нравилось.
Запомнилось, как мы, несмотря на запреты тети Жени, бегали купаться. Недалеко от Ново-Романинского поселка, среди выжженной апшеронской степи, было соленое озеро, «солянка», как называли его местные.
Вода в озере была настолько соленой, что после купания, мгновенно высохнув на солнце, человек покрывался белым слоем соли. По дороге домой, у колонки, мы старались соль с себя смыть, но до конца это сделать никак не удавалось. Тетя Женя всякий раз нас разоблачала, и Юре сильно доставалось, что меня, не умеющего плавать, он водил на озеро.
Мой двоюродный брат был старше меня всего на полтора года, но относился тогда ко мне покровительственно и свысока. Своим пребыванием, необходимостью быть со мной и меня как-то развлекать, я его ограничивал и сковывал. Без меня он, вероятно, более интересно проводил каникулярное время. Во всяком случае, на озеро мог ходить без всяких помех. Так что Юра, когда я уезжал, наконец, домой, расставался со мной без всякого сожаления.
Добавлю, что в школьные годы, живя в приморском городе, плавать я не научился. Так уж получилось - до пляжей было далеко, а купальню на бульваре после войны закрыли из-за загрязненности воды в бухте. Несколько лет после закрытия ее декоративные павильоны на сваях украшали вид на море, пока не были разобраны при реконструкции нижней террасы бульвара.
Одного меня на пляж родители отпускать боялись. Ведь каждое лето на апшеронских пляжах тонули, много говорилось о ямах и воронках. Да я и не припомню, чтобы кому-то из знакомых мне школьников, даже старшеклассникам, одним, без взрослых и ответственных людей разрешали ездить купаться в Бузовны или в Загульбу.
Только в студеческие годы научился я держаться на воде, занимаясь летом в бассейне, что работал тогда в черногородском парке Низами, а также бывая изредка на Шихово. Как раз тогда этот сравнительно близкий от центра города пляж стал доступен для отдыхающей публики. От площади «Азнефти» туда регулярно и часто ходили рейсовые автобусы.
Со второго или с третьего класса я уже внимательно читал газеты, начав с «Пионерской правды». Но вскоре мой интерес распространился на статьи «Бакинского рабочего» и даже «Литературной газеты», которые мы регулярно выписывали. Поэтому тогдашние политические события в стране и события частной жизни нашей семьи в какой-то мере соединяются сегодня в моих воспоминаниях. Да и не могло быть по-иному в тоталитарной стране, где идеологизированная власть проникала везде, во все сферы жизни каждого человека.
Борьба за выполнение послевоенной пятилетки по восстановлению разрушенного хозяйства, а тогда все проходило под флагом борьбы, нацеливалась на быстрейшее укрепление потенциала страны в ожидании скорого столкновения с мировым империализмом. Об этом писали все газеты, даже «Пионерская правда».
Помню, как в дни торжеств, посвященных тридцатилетию Октябрьской революции, в ноябре 1947 года, Молотов заявил в Москве, что секрета атомной бомбы уже не существует и намекнул, что Советскому Союзу есть чем ответить на атомный шантаж американцев.
Юбилей праздновался торжественно, центр нашего города ввиду парада и демонстрации был оцеплен милицией и войсками, из уличных репродукторов гремела музыка. Правительственная трибуна находилась на площади Петрова, войска и колонны демонстрантов шли по Набережной.
Позднее площадь застроили зданием музея Ленина, правительственную трибуну снесли, а праздничные парады и демонстрации с начала 50-ых годов стали проходить на площади перед Домом правительства. Вечером состоялся салют с фейерверком, зенитные пушки располагались, как обычно, на приморском бульваре, возле «Азнефти». Перекрещенные прожекторные лучи высвечивали на небе огромную римскую цифру XXX.
Все поняли заявление Молотова так, что у нас уже есть атомная бомба, но об этом прямо не говорится из соображений то ли высокой политики, то ли секретности. Ведь все и вся в те годы было секретным, особенно в военных делах. Потенциальный противник должен был столкнуться с неприятными для себя вещами неожиданно.
Только через два года, в 1949-ом, о наличии атомного оружия заявили прямо. Тогда важные сообщения публиковались под заголовком «Заявление ТАСС» или «Сообщение ТАСС» и начинались словами: «Из осведомленных источников стало известно...». Заканчивался материал обычно короткой, но многозначительной фразой, подводящей итог и делающей однозначный вывод из сказанного. Фраза эта также всегда начиналась стандартными словами: «ТАСС уполномочен заявить...»
К тому времени атомное оружие уже реально существовало, и объявление об этом само по себе явилось эффективным сдерживающим фактором. Руководители обеих сторон поняли, что грозит миру, начнись полномасштабная война.
Кстати, о сдерживающем значении атомного оружия говорил позднее и академик А. Сахаров. В одном из интервью в 80-ые годы он убежденно заявил, что только наличие бомбы у Советского Союза не позволило развязать третью мировую войну. Поэтому, подчеркивал Сахаров, он не только не жалеет, что совместно со своими коллегами принимал участие в создании ядерной бомбы, но и гордиться этим.
Везде, и на страницах газет, и на агитационных плакатах, и на уличных транспарантах, можно было прочесть в те годы невразумительное высказывание Сталина, которое я помню до сих пор дословно, настолько крепко было оно вбито в наши головы: «Мир будет сохранен и упрочен, если народы возьмут дело сохранения мира в свои руки и будут отстаивать его до конца». В народе ходил и анекдот: «Войны не будет, однако, ожидается такая борьба за мир, после которой камня на камне не останется». И этот анекдот не боялись рассказывать, хотя от политического анекдота людей отучили уже давно. Большинство не верило или верило очень слабо, что обойдется без большой войны.
Игорь Авдеев, мой двоюродный брат, приехав домой в отпуск после окончания военно-морского училища, твердо и однозначно, повторяя то, о чем ему неоднократно рассказывали, с уверенностью посвященного в секретные дела и планы, говорил о начале мировой войны в ближайшие три-четыре года. И о том, что война даже теоретически неизбежна.
Армию (и не только армию!) воспитывали в таком духе многие годы. Даже в хрущевские времена, вернувшись со срочной службы, которая прошла у него в воздушно-десантных войсках, мой сосед Вика Трояновский также уверенно предсказывал неизбежность войны. Он рассказывал о том, как относятся к войне в армии и о том, что все разговоры о мире ведутся только «на гражданке» и лишь для отвода глаз. А ведь это, повторяю, происходило уже в потеплевшие хрущевские времена!
Надо отметить, что большинство считало, во всяком случае говорило, -«поджигателями войны» являются, конечно же, Соединенные Штаты, а наша страна стремится только к миру. Незамысловатые трюки партийной пропаганды находили понимание и давали свои плоды. А заключались эти трюки в утверждениях, будто страна, которая взялась за строительство гигантских электростанций на Волге, оросительных каналов в пустынных и засушливых степях, которая закладывает невиданные по протяженности лесные полосы, дабы защитить свои поля от суховеев, такая страна, занятая строительством материальной базы коммунизма, не может быть агрессором, не может развязать разрушительную войну. Иначе зачем ей понадобилось вести подобное мирное строительство?
Миллионными тиражами репродуцировалось известное в те годы полотно официального художника Шурпина «Утро нашей Родины». На картине товарищ Сталин остановился у края бескрайнего пшеничного поля, через которое шагнули опоры высоковольтной линии, и с мудрой улыбкой, скрытой в усах, смотрел вдаль. Там уже видны были ему, великому, очертания мирного, обильного и счастливого коммунистического завтра.
Напротив, страны Запада, по утверждению той же пропаганды, всеми силами стремятся к войне, так как капиталисты постоянно наживаются на гонке вооружений. Книга американской журналистки-перебежчицы Анабеллы Бюкар, ставшей советской гражданкой, «Правда об американских дипломатах» была выпущена массовым тиражом и неоднократно переиздавалась. В ней объяснялись причины агрессивности Америки непреодолимыми стремлениями имущих классов к обогащению. Указывалось также, что большинство американцев поддерживает такую политику, так как свертывание гонки вооружений приведет якобы к росту безработицы и масштабному кризису. А этого американский обыватель боится больше всего. Таким образом однозначно определялся виновник послевоенного противостояния. Утверждения Бюкар повсеместно и постоянно цитировались.
Наглядно и предметно пригвоздить к позорному столбу поджигателей новой войны призвана была политическая карикатура, которая получила в те годы очень широкое распространение.
В газетах и журналах помещались произведения популярных Куркрыниксов, Б. Ефимова, Ю. Ганфа, на которых Трумен, Брэдли, Этли, Эйзенхауэр и прочие политические и военные деятели Запада до предела понятно для широких читательских масс изображались непримиримыми и коварными врагами нашей страны.
Одним из популярных персонажей карикатур стал «кровавый палач югославского народа Тито», пузатый карлик с топором в руках.
В местной газете «Бакинский рабочий» тоже очень часто помещались подобные карикатуры, автором которых был Григорий Оганов.
Многие из них сопровождались стихотворными подписями бакинского поэта-сатирика Юрия Фидлера.Юрия Фидлера часто можно было встретить на бакинских улицах. Было ему в те годы уже под пятьдесят. Благообразной и представительной внешности, с сединой, он шел всегда неторопливо и важно, раскланиваясь со знакомыми.
Вероятно, Фидлеру приходилось много заниматься домашним хозяйством, поэтому нередко руки его были заняты продуктовой сумкой или сетчатой «авоськой», наполнявшейся по мере обхода магазинов на Торговой: «Маслопром», продмаг в доме «Бузовнынефть», еще один продмаг, что уже на Корганова, бывшей Мариинской.
В магазин Фидлер входил степенно, сразу обращал на себя всеобщее внимание, неторопливо оглядывал очередь и прилавки, не сразу решая, задержаться ему здесь, либо двинуться дальше. Иногда, впрочем, он нес кожаную папочку, вероятно, с новыми стихами на злобу дня и баснями, которые регулярно помещал в местных газетах. Фидлер публиковался в бакинсих газетах еще с начала 20-ых годов, став постоянным автором сатирической «Желонки» и «Бакинского рабочего», а также московских журналов «Смехач» и «Крокодил».
Григория Оганова я никогда не видел и внешне себе не представлял, хотя и знал, что был он значительно моложе своего соавтора-поэта.
Сразу после войны Оганов окончил энергетический факультет Индустриального института и надолго сохранил дружеские отношения со своим однокурсником, моим двоюродным братом Колей Плещуновым. Когда они оба оказались в Москве, нечастые, но регулярные встречи надолго оставались у них правилом.
Приглашенный на работу в редакцию «Комсомольской правды», Оганов не только помещал там свои рисунки, но и выступал как журналист-публицист по вопросам политики и культуры, а затем стал членом редколлегии и ответственным секретарем газеты.
В 70-ые годы, на одном из семейных праздников в колином доме я познакомился с Огановым. Ко времени нашего знакомства он работал в аппарате ЦК КПСС и занимал довольно высокий пост заведующего сектором радио и телевидения Отдела культуры. По-прежнему в центральных газетах можно было встретить его статьи и рецензии.
Таким образом, мне представился случай в течении всего вечера общаться за семейным столом, в непренужденой обстановке с партийным руководителем, непосредственно проводившим в жизнь официальную идеологическую линию. Благо за столом мы сидели по соседству, а потом ехали вместе домой в полупустом вагоне метро. По случаю позднего времени служебной машины в его распоряжении не оказалось...
Сразу бросалось в глаза, что Григорий Оганов был высокопоставленным номенклатурщиком «с человеческим лицом», обладавшим широким кругозором и конкретными знаниями в самых разных областях культуры и искусства.
Его облик был далек от сложившихся представлений о «бойце идеологического фронта» как об упертом ортодоксе, изрекающем накатанные лозунги.
И таких, кстати, становилось все больше - времена были уже далеки от сталинских, нравы помягчели, при соблюдении определенных правил игры некоторые «вольности» вполне допускались. Более того, узколобый догматизм, хотя и процветал по-прежнему, но не всегда приветствовался. Поэтому Григорий Оганов и оказался востребованным...
Вовлеченный с молодых лет в орбиту официальной политики, он умело направлял нашу беседу в определенное русло так, чтобы показать логику запретительных мер власти в условиях наших реалий.
При этом, не соглашаясь с методами и многими конкретными действиями власти, а было видно, что мой собеседник не склонен принимать все, исходившее сверху, он пытался показать частое отсутствие альтернатив у тех, кто принимает ключевые решения.
Как и многие его единомышленники, Оганов верил, что преодолев отдельные «перегибы», в частности, в культурной политике, мы сможем достигнуть многого, избегнув при этом, негативных особенностей западной жизни. Однако, давал понять Оганов, сделать это весьма непросто - достижению наших целей препятствуют не только партийные ортодоксы, но и объективные причины и тенденции в развитии общества.
Кстати, примерно таких же взглядов на советские реалии придерживался в те времена и другой известный человек, с которым мне пришлось беседовать, и тоже в непринужденной обстановке, за чайным столом.
Искусствовед и философ-марксист Михаил Александрович Лифшиц был уверен, что мелкобуржуазная стихия, склонная к «перегибам» и отступлениям от «подлинного» марксизма, ввергла нашу страну в испытания, связанные с массовым террором и жестоким преследованием всех несогласных. Насаждаемое единомыслие может и должно быть преодолено и заменено сознательным творчеством масс. И марксистская идеология является единственно верным учением, с опорой на которое общество может реализовать стремление к классическому идеалу и выйти на новые уровни развития.
Михаил Александрович был в ту пору не просто известен, но стал по-настоящему знаменит после появления его статьи «Почему я не модернист?» в «Литературной газете».
В 1966 году и позднее статья вызвала шквал откликов, причем многие из столичной «оттепельной» интеллигенции автора после этого выступления невзлюбили. Звучали сердитые обвинения в догматизме, Лифшица представляли гонителем всего нового, подпевалой самых консервативных кругов в «идеологическом руководстве».
При этом не замечался антитоталитарный, свободный от предвзятости дух этой работы, независимость философа, нашедшая свое выражение в столь парадоксальной памфлетной форме.
Сегодня можно как угодно, даже с иронией, относиться к мировоззрению и надеждам весьма достойных людей того времени, взглядам, связанным с социалистическими и марксистскими идеями.
Можно вполне обоснованно не соглашаться с их мнением, с их утверждениями, согласно которым, окончательно освободившись от наследия сталинской эпохи, возможно возродить надежды на достойное будущее страны.
«Дети ХХ съезда», как, впрочем, поначалу и большинство «прорабов перестройки», придерживались именно таких взглядов.
Но тогда, в том историческом контексте, все это представлялось далеким от чего-то утопичного, а тем более, никак не связывалось с личным конформизмом этих людей, склонившихся якобы таким вот особым образом под напором идеологического насилия той непростой эпохи...
Вернемся, однако, к событиям сталинского времени.
...Подробно и на первых полосах ежедневно во всех газетах освещались самые разные стороны бурного роста индустриальной мощи нашей страны, главного и решающего фактора построения коммунизма. Развернутые статьи и репортажи о строящихся домнах и мартеновских цехах, прокатных станах, гигантских заводских корпусах и химических комплексах соседствовали с материалами о стахановском труде шахтеров, железнодорожников и комбайнеров.
Об этом же писала художественная литература, главным жанром которой стал в те годы «производственный роман». В произведениях советских писателей подробно, во всех деталях описывалась технология производства, а герои под руководством партийных комитетов решали злободневные проблемы повышения производительности труда, совершенствования производства и выполнения государственного плана. Поэтому все мы неплохо ориентировались в особенностях тогдашнего промышленного и колхозного производства.
Итак, сюжеты типа «СССР на мирной стройке» обыгрывались с размахом. Этот процесс представлялся не только как свидетельство нашего миролюбия, но как основа для невиданного роста нашего благосостояния в самом близком будущем. Реальным и ощутимым в повседневности примером улучшения жизни, подтверждением хозяйственных успехов и свершений, происходящих, несмотря на угрозы со стороны поджигателей войны, подавалось снижение цен.
Цены снижались ежегодно с 1-го марта. Накануне вечером все ожидали сообщения по радио и слушали затем торжественный голос диктора Левитана, который с пафосом перечислял товары и соответствующие проценты снижения их цены. Манера чтения была выработана и канонизирована еще в передачах приказов Верховного главнокомандующего и победных фронтовых сводок. Любопытно послушать бы сегодня запись глубокого левитановского баса, протяжно, с многозначительными паузами, раскатами и посылом произносящего: «Мы-ыло туа-але-етное и хозя-яйствен-ное (пауза, а затем с восторгом) на 7 процентов!!!»
Несмотря на довольно значительные снижения цен на продукты и товары, иногда на 10 и даже 15 процентов, условия жизни людей почти не менялись. Зарплата была повсеместно заморожена, а самое необходимое бакинцы, к примеру, могли купить только на рынке, где цены вовсе не снижались, а медленно, но ежесезонно росли.
Одновременно с положениями о миролюбии нашей страны пропаганда внедряла в народное сознание известные идеологические положения о том, что социализм неизбежно, повсеместно и непременно революционным путем проложит себе дорогу. При этом не скрывалось, что наша страна выполнит свой интернациональный долг и поддержит борющийся и страдающий пролетариат капиталистических стран.
Или же (другой вариант), отвечая ударом на коварный удар империалистического агрессора, который остается глух к требованиям здравого смысла и голосам миллионов борцов за мир, советский народ принесет счастье всем трудящимся земли. В таком контексте можно было встретить высказывания, что рост индустрии необходим для увеличения мощи наших вооруженных сил, что выполнение сталинской пятилетки сделает нас непобедимыми. Во всех же других случаях экономический рост выставлялся как подтверждение заботы партии об удовлетворении непрерывно растущих материальных и духовных потребностей народа и как свидетельство наших мирных планов.
Над многими противоречиями партийной пропаганды я задумывался еще в детстве, но, конечно, понять самостоятельно что к чему был не в силах. Ведь обсудить политические вопросы было не с кем, никто не решался на это даже в частной беседе. А большинство и в мыслях своих не могли и не хотели усомниться в безусловной верности установленных партией и правительством, лично товарищем Сталиным взаимоисключающих положений - борьба за мир сохранит мир на планете, но (!) пролетарские массы при нашей военной поддержке свергнут иго капитала во всем мире.
Так что же, война неизбежна? Или остается какая-то надежда на мирное развитие событий, а официальная риторика всего лишь некая дымовая завеса, призванная взбодрить друзей и напугать врагов?
Только во времена Хрущева было официально заявлено, что победа социализма во всем мире, которая, конечно, предопределена заранее, произойдет якобы или, вернее, может произойти в развитых капиталистических странах мирным, парламентским путем. Народы на примере Советского Союза поймут, какие блага несет им новый строй и проголосуют на выборах за коммунистические и рабочие партии. После этого коммунистам останется мирными реформами, которые также являются одной из форм классовой борьбы (классовая борьба ни в коем случае не отменяется!), установить социалистические порядки.
Отсюда следует - неизбежности военного столкновения двух систем не существует. Такой вот диалектический поворот на 180°, демонстрирующий всесильность Учения, его способность научно определить и заранее предсказать пути мирового развития! Но поворот произошел только во времена Хрущева... Тогда же, в сталинские послевоенные годы, все жили в ожидании неизбежного столкновения в ближайшем будущем.
Всенародная, как тогда говорили, преданность и любовь к товарищу Сталину, с обязательным публичным их выражением, достигли в те годы фантастических масштабов. Корыстный энтузиазм перехлестывал все мыслимые границы. Официальное упоминание имени вождя должно было сопровождаться титулом, включавшим в себя такие слова как «вождь и учитель», «отец народов», «гениальный кормчий революции», «великий полководец», «светоч всего прогрессивного человечества», «корифей науки».
Последняя характеристика особенно возмущала папу, что мне, сознательному пионеру, надо признаться, не всегда нравилось. Будучи практическим инженером, которому не пришлось заниматься научным поиском, папа относился к науке с большим почтением и звание корифея науки, присвоенное Сталину, воспринимал, по меньшей мере, как святотатство. В последние годы к титулу вождя были прибавлены слова, как бы замыкавшие длинный хвалебный ряд, - «знаменосец мира во всем мире».
Помню, как тетя Ангелина с удивлением и растеренностью рассказывала маме о содержании хроникального фильма про Всемирный конгресс сторонников мира в Париже. Тысячи людей в громадном зале, стоя, хлопали и в такт скандировали: «Ста-лин! - Ста-лин!...» И это продолжалось не минуту, не две, а долго - долго. Тетю поразило, что действие происходило не у нас, где все можно организовать, а в Париже, где устроить такую демонстрацию по приказу никак невозможно.
Но не только принуждение служило, зачастую, орудием советской системы. Подлинная вера и энтузиазм свободных и независимых людей, направленные в нужное русло, также способствовали ее победным триумфам... Даже в частных разговорах при упоминании имени Сталина следовало говорить либо «наш вождь», либо, в крайнем случае, «товарищ Сталин» или «Иосиф Виссарионович Сталин», но никак не просто «Сталин». От всех требовалось не только демонстрировать свою любовь и преданность, но и искренне любить дорогого вождя. Какие-то нюансы в поведении человека, показывающие, что он не вполне искренен в своих чувствах, могли привести к неприятным последствиям. То же самое всегда требовалось, кстати, и по отношению к вере в идеи социализма и коммунизма вообще. Верить требовалось только самым искренним образом.
Упоминание имени вождя в докладе или выступлении тут же вызывало аплодисменты аудитории. Выступавший замолкал или специально делал после имени Сталина многозначительную паузу, чтобы аплодисменты обязательно последовали, и старательно аплодировал вместе со всеми. Иногда перерыв затягивался, все вставали и хлопали уже стоя. Тут многое зависело от председателя или самого высокого начальника на данном сборище, зависело от того, когда он находил в себе смелость закончить аплодировать и занять свое место. Только после этого остальные решались сделать то же самое, и выступавший мог продолжить. Часто во время аплодисментов наиболее рьяные, а вероятнее всего специально выделенные активисты, выкрикивали лозунги и здравицы в честь вождя, что вызывало новый прилив рукоплесканий и ответные крики «ура-а-а!!!». В газетных отчетах происходившее комментировалось следующим образом: «Бурные, долго не смолкающие аплодисменты, переходящие в овацию, все встают. Звучат здравицы в честь великого вождя и учителя товарища Сталина».
Кстати, публика в кинозале во время показа хроники в выпусках киножурнала «Новости дня», который неизменно демонстрировался перед началом каждого киносеанса, почти всякий раз подхватывала аплодисменты, звучавшие с экрана. Демонстрации любви и преданности происходили и в каждом небольшом учреждении, в каждой школе.
На пионерских линейках в нашей 160-ой школе, а позже на торжественных собраниях старшеклассников, посвященных годовщине Октябрьской революции или празднику Первого мая, начинала и заканчивала аплодировать при упоминании имени вождя сама директор Нина Константиновна Березина. Она же, обычно не доверяя столь ответственного дела кому-то другому, выступала с речью, где всегда особо подчеркивала роль и значение товарища Сталина, его неутомимой деятельности в жизни каждого из нас.
Так было принято, иначе школа и ее директор показались бы белыми воронами, что являлось крайне опасным в те годы. Но стоит добавить, Нина Константиновна произносила положенные слова впрлне искренне, в чем не была одинока...
Благодаря старой закалке моих родителей, у нас в семье никогда не утверждались советские идеологические догмы, тем более, никогда не произносились хвалебные слова в адрес Сталина. И мне, порой, казалось, что здравицы в честь вождя есть нечто отделенное от частной жизни, необходимое лишь в официальной обстановке.
С удивлением я убеждался иногда, что это совсем не так. Люди, так всегда подвластные и времени, и обстоятельствам, не могли не быть вовлечены в эту не во всем сегодня понятную игру. Постепенно многие приходили к искренней вере в гениальность Сталина, испытывали к нему чувства любви и безусловной преданности.
Трудно судить, а тем более, осуждать человека того времени. Трудно сегодня и понять его. Люди разной судьбы, разного воспитания, разного уровня и особенностей образованности, наконец, относились к вождю по-разному. Были среди них и такие, кто чувствовали к нему искреннюю и глубокую признательность и любовь...
Как-то в праздничный майский день мама и тетя повели меня в «Крепость», чтобы показать совершенно в те годы нетронутый старый город, узкие, грязные и запущенные азиатские улочки и тупики, старинные мечети и караван-сараи, а также главную его достопримечательность - Дворец ширваншахов, или, как обычно говорили тогда бакинцы, Ханский дворец.
Жил в крайне неблагоустроенной «Крепости» самый простой народ, в подавляющем большинстве азербайджанцы. Не могу забыть, как в каком-то узком переулке я случайно заглянул в распахнутое окно и увидел в комнате русскую семью, сидевшую за праздничным столом. Мужчина с рюмкой в руке произносил хвалебный тост о Сталине. Прославляя Сталина, он употреблял слова из газеты и радиопередачи. За скромным семейным столом слышать и видеть такое мне не приходилось никогда и нигде. Мужчина говорил долго, а я стоял у самого окна и подсматривал, наблюдал незнакомую мне сторону жизни. Когда тост закончился, взрослые встали и начали взволнованно чокаться, а девочка моих лет захлопала в ладоши, высоко подняв руки.
Небывалыми торжествами отмечено было в декабре 1949 года семидесятилетие Сталина. За некоторое время до этого события в Баку появились фотографии большого формата с изображением уникального ковра ручной работы, изготовленного азербайджанскими ковроделами в подарок любимому вождю. Фотография ковра была в то время в Баку довольно широко распространена, хотя и не продавалась в магазинах. Ковер изготовили гигантский, площадью более ста квадратных метров. В центре - парадный портрет Сталина в полный рост в форме генералиссимуса, по бокам, в десятке медальонов, - жанровые сцены, отобразившие жизненный путь вождя и учителя, а вся остальная площадь была покрыта традиционным ковровым орнаментом. Из особых нитей с использованием шелковой пряжи ковер этот по эскизам художников, одобренным «наверху», многие месяцы изготавливали десятки лучших ковроткачих.
Создатели, вероятно, тешили себя надеждой, что их уникальное произведение на десятилетия, если не на века, украсит зал какого-то известного общественного центра и труд их навечно войдет в историю коврового искусства. Однако, провисев год в одном из музеев подарков Сталину в Москве, никому уже после смерти вождя не нужный, он был возвращен в Баку, где недолго экспонировался в музее Ленина. Там я его и увидел перед тем, как гигантский ковер куда-то бесследно сгинул.
Юбилейные торжества проходили по всей стране. В Баку торжественное заседание состоялось в Театре оперы и балета. Надо заметить, что в 40-ые годы в Баку не было достаточно большого зала для проведения крупных общественных мероприятий. Для этих целей всегда использовался Театр оперы и балета. По крайней мере два раза в год, перед праздниками Октября и Первого мая, Торговую улицу перед театром по этому случаю перегораживали наряды милиции.
Запомнилось, что возвращаясь из школы домой, а учился наш класс почему-то всегда во вторую смену, мы делали крюк, безуспешно пытаясь предварительно доказать милиционерам, что живем как раз в доме возле театра. Иногда хитрость удавалась...
Нашей школе «выпала честь» принять участие в коллективном действе, состоявшемся в ходе торжественного заседания, когда на сцену театра под музыку вышли несколько сот мальчиков и девочек в красных галстуках, с цветами и воздушными шариками в руках, которые хором приветствовали лучшего друга всех детей планеты. Я в этот период болел и в школу не ходил, поэтому во всем этом не участвовал и всего этого не видел. Но мои товарищи рассказывали, какое несметное количество участников поздравлений и приветствий, помимо пионерской массовки, собрали тогда в театре.
На сцену выходили сотни хористов и танцовщиков в национальных одеждах, которых сменяли военные ансамбли песни и пляски, спортивно-гимнастические коллективы, кардебалет театра, курсанты-моряки со знаменами, горнами и барабанами... Мать моего одноклассника Гоги Готаняна, неприменный член родительского комитета школы, сопровождавшая наших ребят, пробовала возмутиться тем, что всех заставили раздеться в помещении хореографического училища, которое размещалось метрах в двухстах от входа театр, и в одних рубашках повели по улице. «Товарищ Сталин не разрешил бы вам так относиться к нашим детям,» - с негодованием говорила Сусанна Павловна распорядителям, когда мои одноклассники вместе с другими школьниками толпились на улице, на холодном ветру, у служебного входа в театр. На ее слова, конечно, внимания не обратили, а Сусанну Павловну как постороннюю даже не пропустили внутрь...
Далек от мысли обвинять всех, кто своими действиями и словами поддерживал в те годы культ вождя, говорить об аморализие их поведения либо о некой умственной ограниченности. Более того, хочется особо отметить, что среди них были и люди вполне достойные. Поэтому рассказ о тех временах, несмотря на отсутствие неизвестных доселе исторических фактов, весьма по-моему поучителен. Можно еще раз поразмыслить над тем, насколько самостоятельно и независимо от окружающих влияний формируются взгляды человека и его отношение к жизни, определяются поведение и ценностные пристрастия. Убедиться, насколько велика на самом деле эта зависимость, а также подумать о том, так уж сильно изменились мы сегодня. Разве всегда самостоятельно и свободно формируем мы свою точку зрения, а не думаем так, как предписывает нам наше окружение, господствующие сегодня стреотипы и клише?
Сталинская эпоха уникальна для всевозможных заключений и выводов по поводу духовной жизни и мировозрения человека. Ведь нигде и никогда единомыслие не достигало такого уровня, как в нашей стране в 40-ых и в начале 50-ых годов, нигде и никогда человек в своих сомнениях не оставался наедине с самим собой, так как просто боялся поделиться своими сомнениями и не расчитывал ничего услышать в ответ из-за такой же боязни собеседника.
Поэтому нигде и никогда не заставляла жизнь разных и непохожих людей с такой неотвратимостью быть похожими друг на друга, быть такими, какими предписывалось им всем быть. Идея «морально-политического единства общества» как важнейшая составляющая официальной доктрины была реализована к тому времени в максимальной степени, создавая, по убеждению властей, основу стабильности и устойчивости общества и государства.
Как только обстановка чуть-чуть изменилась, сразу же проявились мыслящие и, главное, говорящие по-иному. Не много таких людей было, особенно поначалу. Но в их окружении некоторые товарищи их и друзья на глазах становились разными, формируя свои индивидуальные ценностные предпочтения. Не всегда было такое вполне безопасно, тем более представлялось безопасным после эпохи всеобщего единомыслия, но постепенно оказывалось уже вполне возможным.
Более свободное общение и обсуждения самого разного, неосознанные поиски единомышленников и, как следствие, конец раздумий и решений в одиночку, положили конец режиму, который был назван позднее сталинизмом. Во всяком случае, и тогда, и позже многие прониклись убеждением, что именно поэтому верхи не смогли управлять, используя прежние методы, и власть вынуждена была стать более лояльной к своим гражданам...
Повседневная послевоенная жизнь несла на себе зримые следы жизни военной. Правда, нормированное распределение продуктов питания и товаров первой необходимости отменили в конце 1947 года. Но это не знчит, что сразу после отмены «карточек» и намного позднее можно было в пределах семейного бюджета купить в магазине хотя бы минимально необходимое.
«Как у вас со снабжением?» - такой вопрос часто задавали друг другу при встречах жители разных городов. Вопрос этот означал, совсем ли пусты полки ваших магазинов, там, как говорится, хоть шаром покати, или все же кое-что «достать» можно.
Несмотря на то, что и мама, и папа работали, денег у нас часто не хватало на самое необходимое. Только продавая еще оставшиеся после войны более-менее ценные вещи, удавалось сводить концы с концами. Именно тогда мама продала большую хрустальную вазу-ладью русской работы начала XX века. Нос и корма ладьи были выполнены из серебра, и на носу находилась скульптурная фигура воина - викинга в шлеме и кольчуге, со щитом и мечом в руках. Вазу купил наш сосед, она стояла на видном месте в столовой соседской квартиры, и позже я часто видел эту нашу бывшую вазу, проходя мимо их освещенных окон.
Мне было жаль, что в свое время лишились мы такой красивой и памятной вещи. Но мама моих чувств не разделяла. Она, как я уже вспоминал, никогда не жалела вещей, проданных в военные годы, а также того немного, что осталось на годы послевоенные. Как никогда не жалели и не вспоминали Плескачевские о своем состоянии, уничтоженном революцией. «Все это не те потери, это вообще не потери», - говорила в таких случаях мама...
Баку был крупным промышленным центром, столицей национальной республики, в какой-то степени витриной, демонстрировавшей благополучие страны, однако, относился к витрине «второго разряда». В «перворазрядных» числились Москва и Ленинград, а также некоторые курортные зоны союзного значения.
В бакинских магазинах, побегав по городу и постояв в очередях, самое необходимое можно было «достать». Часто, правда, возникали многомесячные проблемы то с сахаром, то с маслом, то с мясом или вермишелью. Как-то на несколько месяцев в Баку совершенно исчезли папиросы и сигареты, и несчастные курильщики не знали, что им предпринять. Разговоры о куреве можно было услышать буквально везде.
Что же касается страны в целом, то только в ностальгических рассказах некоторых забывчивых ветеранов хорошо и сытно жилось людям в послевоенные годы. Надежда Мандельштам свидетельствует: «Провинция только в хрущевское время начала подкармливаться. До этого в магазинах продавался главным образом ячменный кофе да время от времени что-нибудь «выбрасывали», и возникала убийственная очередь, в которую я и не пыталась влезть».
Магазинные очереди того времени, и в особенности очереди бакинские, могут стать темой отдельного рассказа. Тогда очереди казались нам чем-то вполне нормальным и обыденным. Именно очереди (или потребительский ажиотаж - так позднее стали иногда называть это явление официально) постоянно обвиняла пропаганда, которая вынуждена была касаться подобных неприятных тем, в отсутствии товаров в магазинах.
В газетной трактовке событий неизменно звучал веский аргумент, согласно которому причиной отсутствия спичек или же, положим, соли является то, что их «расхватало» вечно паникующие несознательное население. Трудно было понять, какой товар «расхватают» завтра, но периодически это касалось почти всего, что продавалось тогда в магазинах. Иногда дефицит «выбрасывали», то есть пускали в продажу небольшими партиями. И немедленно выстраивалась знаменитая очередь, непременный спутник нашей жизни.
Из года в год в очередях доставалась бакинцам мука. «Давали» муку в течение нескольких дней только накануне праздников и перед Новым годом в больших центральных магазинах. Чтобы тысячные толпы не смели прилавков и не разбили витрин, торговля организовывалась со двора, а очередь стояла на улице, в некотором удалении от подворотни.
Особенностью бакинских нравов было крайне активное желание многих граждан пролезть без очереди, втиснувшись в ее начало.
Поэтому возникали настоящие драки, слабых выбрасывали прочь, а группы нахальных и сильных овладевали ситуацией.
Сплоченные команды перекупщиков, заняв голову очереди и пропуская друг друга, получали товар и тут же его предлагали за более высокую цену менее способным и сильным.
Аналогичную картину можно было наблюдать, естественно, не только в предпраздничных «мучных» очередях.
Чтобы как-то упорядочить ситуацию, призывалась милиция.
Перед началом торговли очередь выстраивали, отдельно мужчин, отдельно женщин, и люди подолгу стояли, крепко держась друг за друга, дабы не пропустить постороннего и не быть из очереди выброшенным.
Во двор, к «заднему крыльцу» магазина, пропускали периодически по несколько десятков человек из каждой очереди. Это был самый напряженный момент.
Стражи порядка отбрасывали и скручивали нарушителей, очередники бежали к заветным воротам, по-прежнему держась друг за друга, а у входа возникала неизбежная свалка и ругань.
После этого милиционеры вновь устанавливали порядок, отгоняя особо примелькавшихся перекупщиков, которые, пользуясь суматохой, неизбежно подстраивались к очереди.
На некоторое время наступала относительная стабильность.
Местом для очередей центрального гастронома, что расположен был на Ольгинской (тогда ул. Джапаридзе), служил проезд Кнуньянца, соединявший Ольгинскую с ул. Мясникова.
Мужская и женская очереди выстраивалась на тротуарах, вдоль стен домов, на противоположных сторонах проезжей части, а пакеты с мукой и другой товар «выдавали» в гастрономовском пассаже, выходившим воротами в этот проезд.
Особо разбушевавшихся и неуправляемых граждан иногда тащили, заламывая руки, в отделение милиции. Ситуация от этого не улучшалась, ведь поредевший милицейский наряд менее эффективно наводил порядок, а ушедшие милиционеры, обычно двое и даже трое, возвращались не скоро. Они не слишком торопились вновь столкнуться в многочасовом противостоянии с орущими и возбужденными людьми.
Надо пояснить, что в то время милицейских автомашин почти не существовало, патрульно-постовая служба была пешей, поэтому картина препровождения задержанных по улицам города редкостью не являлась. Пойманных карманников, хулиганов и дебоширов, почти всегда отбивающихся и упирающихся, «легавые» или позднее «мусора», так называли милиционеров некоторые несознательные бакинцы, волокли по улицам в сопровождении толпы зевак.
Случалось, задержанного до отделения не доводили, так как в толпе оказывались его энергичные приятели. Милицию блокировали, затевали с нею споры и скандал, а самого задержанного в возникшей свалке и сутолоке так или иначе освобождали. С толпою справиться очень непросто!
Подобные сцены часто случались под окнами нашей квартиры, на улице Л. Толстого, по которой в 7-ое отделение милиции часто вели перекупщиков билетов и карманников от кинотеатров «Художественный» и «Баккоммуна», что на проспекте Кирова...
Колоритной фигурой бакинских очередей были бригадиры. Иногда, но редко, ими становились случайные активные люди, не без интереса для себя и своих знакомых бравшихся за наведение порядка. Если очередь их поддерживала, милицейский наряд также с ними считался и опирался на их помощь при разрешении споров и скандалов. Но обычно бригадиром выступал персонаж постоянный.
Во многих центральных бакинских магазинах в качестве такового подвизался грузный невысокий мужчина средних лет, еще достаточно крепкий, неопрятно одетый, который свободно объяснялся на трех языках - русском, азербайджанском и армянском.
Он всегда появлялся раньше милиции и активно устанавливал порядок, причем в ряде случаев, если товар был не столь дефицитен, а очередь поэтому не такой длинной и агрессивной, справлялся до самого конца один, без милиции. Вероятно, кем-то он в магазинах числился, завмаги его как-то «подкармливали», а кроме того опекала его и милиция, где он состоял внештатным сотрудником.
Недаром надевал иногда бригадир красную нарукавную повязку с надписью «Бригадмил» по трафарету белой краской, что должно было придать ему некий официальный статус члена бригады содействия милиции.
Однажды мне пришлось наблюдать бригадира, серьезно схлестнувшегося с кем-то, и увидеть, как его ударили в лицо. Размазывая кровь, он вытащил из кармана милицейский свисток и призвал на помощь, но пока подбежали постовые и принялись усмирять дебошира, бригадиру хорошенько досталось. Впрочем, драться он и сам мог неплохо, так что чаще всего приходилось несладко непокорным.
Меньшее впечатление оставляли очереди за мясом и маслом, они были не столь бурные и многочисленные, так как продукты эти исчезали из продажи периодически, чтобы вскоре появиться вновь.
Все же город Баку пользовался тогда некоторыми преимуществами в снабжении. К тому же про запас, при отсутствии холодильников у большинства, масла и мяса особенно не набирали. Ведь первые холодильники – «ЗИС» и «Саратов» появились в продаже только в самом конце 40-ых годов.
При отсутствии привычки к использованию такой техники в быту, а также, конечно, из-за цены, она на первых порах, как это ни удивительно, особым успехом не пользовалась. Однако, очень скоро жители нашего южного города поняли все преимущества холодильников, и они надолго стали одним из самых дефицитных товаров. Исключение составляли только изделия местного завода холодильников, на надежность работы которых бакинцы не надеялись.
Ни с чем нельзя сравнить очередей, нет не очередей, а сражений за швейные машинки, которые разыгрывались прямо под окнами нашей квартиры. Происходило это раз или два раза в год. Специализированный магазин электротоваров размещался в соседнем квартале, на Торговой, но очередь выстраивали в удалении от него, на улице Л. Толстого, препровождая группы очередников, по несколько человек одновременно, через двор непосредственно в торговый зал.
Руководили наведением порядка наш участковый и несколько офицеров милиции, активно действовал «Бригадмил», не расстававшийся со свистком. Часто появлялся толстый и очень важный майор, начальник нашего 7-го отделения. Вероятно, многим из стражей порядка нужна была швейная машинка для себя, для своих знакомых и своего начальства. Поэтому очередь без высокого внимания не оставалась. Недалеко стояла наготове крытая грузовая автомашина, куда милиционеры запихивали задержанных нарушителей. Шум и крики под окнами не утихали обычно дня два или три, пока партия швейных машинок не оказывалась проданной. Особо напряженными были последние часы продажи, когда по сообщению побывавших в торговом зале товара оставалось уже совсем немного.
Через много лет, чтобы избежать диких сцен и драк, магазины перешли на торговлю дефицитными товарами так называемого длительного использования по записи. Запись осуществлялась предприятиями по месту работы, в соответствии с выделенным количеством товара, а покупатели после долгого ожидания получали по почте вожделенную открытку-приглашение из магазина. Ожидание телевизора, холодильника, дешевого ковра машинной работы могло длиться и один год, и несколько лет.
При таком порядке возможно стало гораздо проще и спокойнее обеспечить нужных людей вне всякой очереди, что делалось, конечно, всегда, но делалось с нервотрепкой и ограничениями во времени, под шум и крики рвущихся в магазин покупателей.
Новая система позволила к тому же открыто держать товар в торговом зале, а это придавало магазину почти нормальный вид и создавало для несведущих видимость изобилия и полного благополучия, о чем не уставала твердить наша пропаганда. Так что преимущества нового метода со всех точек зрения оказались бесспорны, и он быстро внедрился повсеместно.
Не только «потребительским ажиотажем» объяснялось в те годы отсутствие в магазинах самого необходимого. Особое место занимала фигура спекулянта-перекупщика, которые якобы не только подогревали ажиотаж, но и скупали основную массу товара. Спекуляция, то есть приобретение товара и его перепродажа с целью получения наживы, всегда считалась по советским законам уголовным преступлением. Продавать что-либо законным путем могли только официальные торговые организации, всякая свободная торговля, как известно, была строго запрещена.
Исключение делалось для продуктов сельского хозяйства, которые выращивались колхозниками на личных приусадебных участках. Рынки, где осуществлялась такая торговля, находились поэтому под особым наблюдением, дабы на прилавок не попал товар, приобретенный в магазине или посредником у частного производителя. Рыночные торговцы, многие из которых, конечно, не были колхозниками, своими трудами вырастившими фрукты и овощи, а являлись именно такими посредниками-перекупщиками, вынуждены были откупаться от различных инспекторов и милиции, чтобы не быть обвиненными в спекуляции.
Кстати, знаменитая бакинская толкучка, «кубинка», в целях наведения порядка и борьбы со спекулянтами была в конце 40-ых годов надолго закрыта.
Простаивая предварительно в длинных очередях или получая товар оптом «с заднего крыльца», минуя очередь, бакинские спекулянты исправно обеспечивали свою клиентуру. Дефицит разносили обычно по квартирам. Так было безопаснее и удобнее для всех. Регулярно пользовались такими услугами далеко не все, платить лишнее мог не всякий. Но прибегать к услугам перекупщиков все же приходилось время от времени почти всем.
Свободная торговля в советское время, определенная как спекуляция, являлась подпольной и подрывала, конечно, экономические основы режима, опиравшегося на плановую экономику и централизованную распределительную систему. Поэтому со спекулянтами боролись всеми возможными методами, в том числе, созданием вокруг них соответствующего общественного мнения.
Однако до лозунгов типа «Смерть немецким оккупантам и бакинским спекулянтам!», которые якобы были развешаны на бакинских базарах в годы войны, дело не доходило. Позднее, однако, многие утверждали, что кто-то такие лозунги видел своими глазами. Даже в художественных произведениях о бакинской жизни встречаются подобные упоминания.
Подавляющее большинство, почти все, с кем я общался, относились к спекулянтам с брезгливостью. Создать такое резко отрицательное отношение в те годы было не очень трудно, так как в рамках нашей культуры никогда не жаловали торгашей.
Наша культурная традиция всегда признавала достойными человека простой облагораживающий труд или высокие интеллектуальные и духовные свершения, особо почитая бессеребренников и подвижников.
В случае со спекулянтами, особенно после разорительной войны, сопряженной с потерями и лишениями, у большинства людей присутствовало чувство солидарности с властью, действия которой шли в русле этих традиций.
Советская идеология и политическая практика, кстати, не только в этом вопросе брали на службу издавна устоявшееся и сложившееся. Используя традицию в целях актуальных и завоевывая таким способом искренних сторонников, режим нередко создавал обстановку всеобщего одобрения тем или иным достаточно жестким мероприятиям...
Летом 1950 года мы с мамой впервые поехали на дачу и жили около двух месяцев в поселке Минутка, который уже в те годы почти слился с курортным Кисловодском. Вряд ли поездка эта состоялась бы в трудных послевоенных условиях, но я перед этим больше года болел и поэтому считался мальчиком не вполне здоровым.
Провести лето на даче признавалось и моими родителями, и всеми родственниками делом крайне необходимым. Тетя Женя вызвалась помочь деньгами на поездку с отдачей долга в самом отдаленном и неопределенном будущем. Мои родители, конечно, постарались и вернули деньги довольно быстро, но мама вспоминала с благодарностью об этой предложенной помощи еще очень долго.
Несмотря на то, что в летний сезон курсировал ежедневно специальный поезд Баку – Кисловодск, укомплектованный новыми купированными вагонами, с железнодорожными билетами была всегда большая проблема, как впрочем, с билетами и на поезда других направлений.
Только к середине пятидесятых вопрос этот потерял свою остроту. Помню, стало возможно зайти в кассы предварительной продажи, что расположились в новом доме на углу Торговой и улицы С. Вургуна, в двух шагах от нашего дома, и за несколько дней до поездки, недолго постояв в очереди, купить железнодорожный билет. По привычке, правда, каждый раз такая покупка воспринималась большинством будущих пассажиров как большая удача...
Все время, проведенное в вагоне поезда, с утра и до вечера, до тех пор, когда уже совсем стемнело, я смотрел в окно на меняющиеся ландшафты, на привокзальные улицы кавказских городов, которые были мне известны по названиям на географической карте, видел поселки, большие и совсем крохотные, станции, где мама разрешала мне сойти и прогуляться вдоль состава.
Поражали воображение непривычные для бакинца, невиданные в наших краях леса. Навсегда запомнились всхолмленные равнины кавказского предгорья со стройными силуэтами пирамидальных тополей и синеющими вдали горными цепями.
Поезда в те годы стояли на станциях очень долго, в Грозном, например, гораздо больше получаса. Да и на небольших станциях и полустанках, где местные жители продавали фрукты и ягоды, где можно было купить малосольные огурчики и горячую вареную картошку, стоянка могла продлиться и десять минут, и пятнадцать. Поезд кланялся, как принято говорить, каждому столбу.
Только на следующий день, после полудня, мы прибыли в станцию Минеральные Воды, которая славилась особо вкусным мороженым.
Отстояв положенное по расписанию, поезд свернул с магистрали, миновал еще за час или полтора Пятигорск и Ессентуки и остановился на конечной станции. Мы увидели белое вокзальное здание с ажурным металлическим навесом над перроном. Совсем близко подступал крутой горный склон, сплошь покрытый темной зеленью деревьев. Картина до сих пор, ясно и во всех деталях, как будто все происходило только вчера, стоит перед моими глазами и представляется неким живым воплощением понятия «курорт».
Конечно, запомнился мне не только нарядный вокзал. Впечатлений за лето набралось множество. Кисловодск тех лет остался в памяти ухоженностью непривычно чистых и зеленых улиц старого курорта и, особенно, парком, который расположился в ущелье между горами, захватил склоны этих гор, выходя своими аллеями и дорожками далеко за пределы города. По парку неспешно прогуливались отдыхающие из многочисленных санаториев, причем многие мужчины были одеты в полосатые пижамы, а женщины - в длинные цветастые домашние халаты.
Особой добротностью пижам отличались отдыхающие военного санатория. Так было тогда принято и даже модно. У некоторых болталось на плече махровое полотенце, что являлось свидетельством их принадлежности к принимающим целебные нарзанные ванны и придавало некий дополнительный вес в глазах курортной публики.
Гуляли по парку и многочисленные дачники, в основном, с детьми, жившие на частных квартирах и нарзанных ванн не принимавшие.
Помню, на конструктивистском фасаде ванного здания, возведенного в начале 30-ых годов на центральной улице Кисловодска, строители большими накладными буквами увековечили изречение «всесоюзного старосты» Калинина, не казавшееся тогда таким уж бессмысленным и просто смешным, каким оно, несомненно, было и оставалось всегда: «Здоровье трудящихся - дело рук самих трудящихся!».
Публика клубилась обычно в центральной части парка, у главного входа. Скамейки здесь всегда были заняты. Тут же, у Нарзанной галереи, где в каптаже под стеклом бурлил выходящий из скважины нарзан, который подавался желающим в толстых граненных стаканах, встречались знакомые и знакомились незнакомые люди. Здесь обменивались курортными впечатлениями и новостями.
Зато немного подальше, к Красным и Серым камням, на Площадке роз и на так называемом Храме воздуха, известных кисловодских парковых достопримечательностях, народу было совсем немного. Сюда обычно мы с мамой и направлялись, здесь, расположившись на какой-нибудь тихой скамейке, подолгу читали и разговаривали.
За парком очень хорошо смотрели, все было тщательно убрано, клумбы всегда украшали цветы. И вообще, обстановка вокруг представлялась просто праздничной.
Среди дачников преобладали бакинцы, хотя встречались жители Тбилиси и Еревана, а также Ростова-на-Дону. Приезжих из других городов можно было встретить только среди отдыхающих в санаториях.
Надо отметить, что бакинцы любили отдыхать на Минеральных Водах.
Однако, если в Ессентуки, Железноводск и Пятигорск направлялись лишь те, кому необходимо было подлечиться водами или ваннами, то Кисловодск привлекал безусловное большинство благодаря именно праздничному своему оживлению на улицах и в курортном парке, ежевечерними концертами и театральными спектаклями. Все это к тому же можно было совмещать с дальними дневными прогулками по живописным окрестностям.
Следует добавить, что на морские курорты бакинцы тогда почти не ездили - морем и пляжами, считали они, нас после апшеронских не удивишь.
Гораздо меньше людей стремились отдыхать и в северокавказских станицах. Зеленчук и Невинномысск особо популярны были в самые первые послевоенные годы. После голодных военных лет там можно было сытно и сравнительно дешево пожить и отдохнуть с детьми.
Таким образом, летний семейный отдых в Кисловодске оставался тогда вне конкуренции.
Встречи со знакомыми бакинцами вносили разнообразие в нашу дачную кисловодскую жизнь. Мама, которая за многие годы впервые попала в курортное место, тут же заметила, что люди вокруг, свободные на время от забот и волнений, выглядят совсем по-иному. Они становятся добрее и благорасположеннее к окружающим. Может быть завсегдатаям обстоятельство это в глаза и не бросалось, но на маму впечатление произвело.
Кисловодск запомнился также густым кефиром и сливками, которые подавали в кафе в центре города и которые заедались сладкими слоеными булочками, запомнился клубникой и непривычно сочными грушами и персиками с базара и наваристым куриным бульоном. Мама варила бульон на хозяйской керосинке и заправляла его вермишелью, а куриное мясо дополнительно поджаривала с луком и картошкой.
Иногда мы обедали в ресторане, что было совсем уж непривычно, а следовательно, казалось особенно привлекательным и вкусным. До этого в ресторане я никогда не бывал, поэтому обед на вокзале, в рядовом железнодорожном ресторане произвел на меня неизгладимое впечатление в первый же день нашей курортной жизни.
Позже, с папой, который заехал к нам повидаться на несколько дней по дороге в командировку в Краснодар, я побывал и в лучшем кисловодском ресторане «Чайка». Как и бисквитное пирожное, купленное тетей Ангелиной в военные годы для меня в бакинском «Особторге», ресторанный бефстроганов «Чайки» с тонко нарезанным хрустящим картофелем, который подавался отдельно, стал моим самым ярким детским воспоминанием из области кулинарно-вкусовых впечатлений.
Всесоюзная здравница показалась мне местом на редкость обильным и сытым. Да и уровень окружающего комфорта был неизмеримо выше того, к чему мы привыкли в Баку. Как я уже упоминал, Кисловодск, имея статус всесоюзного курорта, представлял собою, наряду с несколькими крупнейшими центрами страны, некую витрину СССР. По ней не только редкие тогда у нас иностранцы, но и все советские люди должны были судить о той счастливой и зажиточной жизни, которая наступает в нашей стране...
Буквально через несколько дней после нашего приезда в Кисловодск началась война в Корее. В Минутке, в том доме, где мы жили, радио не было, газет хозяева тоже не получали. Весть о войне принесли уже после обеда соседи-дачники. Мама тут же послала меня на станцию за газетой, чтобы узнать подробности, а главное, хоть как-то понять, к чему может привести эта война в самом ближайшем будущем, и надо ли нам срочно возвращаться домой. Обстановка представлялась ей угрожающей. Не только мама, но и все вокруг ожидали в те дни самого худшего.
Станция Минутка, последняя остановка поезда в нескольких километрах от кисловодского вокзала, встретила меня закрытым киоском и старой газетой в витрине с треснувшим грязным стеклом. Ничего не узнав, я повернул обратно. Пока я добирался до станции, обходя пассажирские и товарные составы на запасных путях, пока шел ни с чем обратно, собираться в город, куда мы ездили на автобусе, стало уже поздно.
Только на другой день, из газеты, вывешенной у входа в парк, мы с мамой узнали кое-какие подробности.
Купить газету в кисловодском киоске всегда было трудно. Пока мы приезжали из Минутки, их, обычно, уже давно раскупали. Маму успокоило, что советские войска в конфликте замешены не были, поэтому в ближайшее время жизнь вроде бы круто не поменяется. Больше ничего, даже догадываясь и пытаясь читать между строк, из газеты понять было невозможно. Растерянность и тревога немного отступили...
События в Корее стали на несколько лет центром всеобщего внимания. Ожидали, что эта война рано или поздно неминуемо перерастет в мировую, поэтому так напряженно следили за ходом военных действий. Как сообщали газеты, первыми начали «южнокорейские марионетки» при поддержке своих «американских хозяев». Правда, в первые же дни и недели конфликта жертвам агрессии, северокорейцам, удалось почему-то захватить почти всю территорию противника, за исключением порта Пусан на самом юге полуострова и примыкающего к нему небольшого района. Там организовалось стойкое сопротивление и обстановка несколько стабилизировалась.
Было, конечно, странно, что коммунистическому Северу, который подвергся внезапному и вероломному нападению, удалось так удачно начать военную компанию. Но советские люди были приучены верить любым официальным сообщениям, а если кто из них и сомневался, то по привычке молчал. Западные голоса никто в те времена слушать и не пытался. Эфир на коротких волнах ревел и завывал, забитый глушилками.
Осенью обстановка в Корее накалилась до предела. Американцы высадили морской десант, освободили Сеул и, отрезав северокорейскую армию, которая блокировала Пусан, успешно и быстро ее разгромили. Вслед за этим началось стремительное наступление на Север. Вскоре пала коммунистическая столица Пхеньян, вот- вот армия США под командованием генерала Маккартура должна была выйти на границы Китая и СССР. Как отреагируют Сталин и Мао? Неужели начинается?
За событиями в Корее я следил по большой карте полуострова, которую вырезал из газеты и повесил в своей комнате. На карте была отмечена линия фронта, на нее я регулярно наносил необходимые изменения. Сверяясь со скупыми сообщениями, я тщательно подсчитывал количество сбитых американских самолетов и искренне радовался, когда эта цифра приблизилась к тысяче. То, что данные о потерях противника обычно сильно преувеличиваются, мне и в голову тогда не приходило.
В самый критический момент, когда уже казалось, что полное поражение северокорейцев неминуемо, в войну вступили дивизии китайских «добровольцев». Тысячи китайских солдат ценой громадных потерь, о которых, конечно, не сообщалось, но о которых все догадывались, оттеснили противника к 38-ой параллели, на исходные рубежи, на рубежи, с которых эта война началась. Фронт стабилизировался вплоть до перемирия, заключенного уже после смерти Сталина и ставшего первой весточкой потепления в международных делах, первой надеждой на спокойное будущее.
Лето, проведенное в Кисловодске и совпавшее с началом корейской войны, а также лето следующего года запомнились не так ярко, как наш с мамой третий по счету (и последний) приезд в Кисловодск в 1952 году.
Если первые два сезона мы жили в Минутке, то на этот раз сняли комнату прямо в городе, недалеко от центра. Жизнь в Минутке была все же сельской дачной жизнью, в город мы ездили не каждый день и только, как правило, до обеда. Большую часть времени я проводил за чтением на нашем дачном участке либо в прогулках неподалеку от дома. Порой было скучновато без сверстников и товарищей.
Зато последнее пребывание в Кисловодске прошло гораздо живее.
Мы регулярно ходили на симфонические концерты на летней площадке курортного парка, где Большая раковина создавала в открытом зале на свежем воздухе великолепные акустические условия.
Несколько раз были мы и в городском театре, на гастрольных спектаклях Московского театра им. Ленинского комсомола. А днем почти все время проводили в парке. Там я встречался со своими бакинскими знакомыми и товарищами по школе.
Годы шли, послевоенная жизнь как-то налаживалась, все больше и больше семей из моего окружения могли позволить себе летние поездки.
В разгар сезона, помню, только из нашего класса собралось в Кисловодске четверо или пятеро, не меньше.
Кисловодские симфонические сезоны проходили в те годы на высоком уровне. Позже я понял, что именно сюда (да еще на Рижское взморье) перемещался на летние месяцы центр музыкальной жизни из Москвы и Ленинграда.
Ни Ялта, ни Сочи, ни другие известные курорты не знали такого разнообразия, такой интенсивности и такого исполнительского уровня концертных программ.
В 52-ом в течение двух месяцев в Кисловодске выступал симфонический оркестр Ленинградской филармонии. Наряду с его главным дирижером Е. Мравинским, за пультом стояли К. Симеонов, А. Мелик-Пашаев, К. Кондрашин, К. Иванов, К. Зандерлинг, Б. Хайкин, бакинец Ниязи.
В репертуаре значилась, в основном, русская классика, так как западная отодвигалась на второй план во имя насаждавшейся идеи бесспорного главенства и значимости отечественной музыки.
Почти не исполнялись и современные серьезные композиторы, сплошь критикуемые за формализм и другие отклонения от принципов реалистической социалистической музыкальной культуры.
И все же в Кисловодске звучала настоящая музыка, звучал Чайковский, Бородин и Мусоргский, звучал, хотя и редко, Бетховен, Моцарт.
С оркестром и в сольных концертах выступали лучшие исполнители.
Именно тогда мы слушали непревзойденного Льва Оборина, который исполнил Первый фортепианный концерт Чайковского. Звуки, которые он извлекал из инструмента, звучали то нежно и певуче, то рокочуще и тревожно.
Несмотря на свой возраст и музыкальную неискушенность, я подумал о том, что у Оборина фортепиано звучит совершенно необычно. И каждый раз, бывая позднее на концертах других пианистов, сравнивая, возвращался к этой мысли.
Много лет спустя я наткнулся в книге о фортепианном искусстве на серьезную статью о творчестве Оборина, где особо отмечалось неповторимое туше этого великого музыканта. Могу подтвердить, туше было настолько удивительным, что произвело впечатление и было оценено даже мною.
После возвращения в Баку, заметив мой интерес к серьезным концертам и всячески интерес этот поощряя, мама стала ходить со мною в филармонию, где продолжилось приобщение к классике в исполнении самых лучших музыкантов.
Музыкальные сезоны в те годы блистали выдающимися именами.
Это гораздо позже, когда для артистов приоткрылись границы и они начали подолгу и регулярно гастролировать в крупнейших мировых музыкальных центрах, концертная афиша повсеместно, даже в столицах, поблекла и оскудела.
Свои знаменитости разъезжали по всему свету, а иностранные гастролеры по-прежнему появлялись у нас крайне редко. В описываемые же годы Д. Ойстрах и Л. Оборин, С. Кнушевицкий и С. Рихтер, Л. Коган и И. Безродный, П. Серебряков и Т. Николаева выступали не только в Москве или в Ленинграде, но регулярно играли и в провинции.
Симпатии бакинской публики каждый год особенно ярко проявлялись на концертах Беллы Давидович. Ведь ее считали своей, всегда помнили, что она не только провела в Баку свое детство, но и первые успехи в музыке связаны у нее с нашим городом.
Кстати, в нашем доме жила ее первая учительница музыки Мария Львовна Быкова. Сразу же после победы на международном конкурсе им. Шопена в Варшаве в 49-ом, Белла Давидович, уже знаменитой, приехала в гости к родителям. И помню я до сих пор, как с громадным букетом, радостно улыбающаяся, шла Белла по нашему двору, направляясь к своей учительнице. Она никогда не забывала, что и ей обязана своими успехами...
Очень популярны в те годы, да и позже, были выступления чтецов, или мастеров художественного слова, как они у нас назывались. В Кисловодске мы слушали Эммануила Каминку. Он выступил в Малой раковине, рядом с городским театром. Погода стояла в тот день дождливая, накрапывал дождь, немногочисленная публика сидела под зонтами. Выйдя на эстраду, Каминка оглядел собравшихся и сказал, что ему придется сегодня очень постараться, так как в такую погоду его пришли послушать настоящие ценители, и он не имеет права нас разочаровать. Читал Каминка в тот вечер с настроением и много, читал Чехова и Шолом-Алейхема, читал на «бис». Дождя зрители уже не замечали, не заметили, как к середине первого отделения дождь закончился. Каминка всегда читал превосходно, был артистом необычайно тонким. Интонацией, паузой, взглядом, скупым жестом он передавал то, что было в произведении не сразу заметно, передавал многоплановость и сложность, содержащуюся в самой простой фразе, в самых простых словах.
Я потом несколько раз слушал Каминку в Баку, а позже и в Москве, где встретил его изменившимся, постаревшим и уже неизлечимо больным. Каждый раз он удивлял тонким вкусом и как бы скрытым от слушателей волнением, которое только иногда, редко, а поэтому так значительно проявлялось вдруг, подчеркивая кульминационные места в исполняемых произведениях.
Дмитрий Журавлев, которого я тоже очень любил, читал с куда большим темпераментом. Его мимика, жест, раскаты голоса щедро и, казалось, не всегда расчетливо отдавались публике с самого начала чтения. Но и у Журавлева был свой неожиданный, если так можно выразится, резерв, приберегаемый для кульминации. Это - взгляд, известный журавлевский взгляд, который загорался радостью, восторгом, страстью или гневом, а иногда блестел сквозь выступавшие слезы печали и горя. Журавлев одинаково хорошо исполнял любые произведения, читал стихи и прозу, классику и современных авторов, всегда безошибочно чувствуя стиль и специфику литературного материала...
Гораздо позже, в Москве, после «Кармен» Мериме, мне показалось, что я побывал не на концерте, где весь вечер, два отделения, слушал одного Журавлева, стоявшего, как обычно, в середине эстрады, спиной к раскрытому роялю, опираясь на него широко раскинутыми руками. Показалось, что я присутствовал на театральном спектакле, где в костюмах и гриме, окруженные декорациями, играли десятки актеров, звучала музыка, шумела толпа и гремели выстрелы. После концерта, а состоялся он в зале Ленинской библиотеки, многие зрители пошли за кулисы. Это были почитатели Журавлева, которые подходили к нему по очереди, благодарили, просили автографов на программках. Журавлев, усталый и взволнованный после выступления, очень по-домашнему, душевно и уважительно, с каждым общался, каждого внимательно выслушивал...
Помню по Кисловодску и Сурена Кочаряна, непревзойденного исполнителя «Шахразады», читавшего свою композицию, сидя со скрещенными ногами в низком удобном кресле. Неторопливым плавным жестом и певучим голосом передавал он особую прелесть знаменитых восточных сказок. В его же исполнении и там же, в уютном зале зимнего кисловодского театра, я слушал Гомера, которого Кочарян прочел в совершенно иной манере, энергично расхаживая по сцене, садясь ненадолго в кресло и тут же стремительно вскакивая.
Это были настоящие мастера художественного слова, и они недаром так назывались.
Когда чтец выходил на эстраду, произносил первую фразу, как бы любуясь красотой рожденного им слова, как бы взвешивая его, а затем подчеркивал эту красоту и значимость словом последующим, создавалось впечатление волшебного открытия некого скрытого до сих пор глубинного смысла. Глубинного смысла самого простого слова, самой простой фразы.
Это была красота языка звучащего, слова как такого, это была, одновременно, и красота содержащегося в этой словесной оболочке содержания, которое, казалось, только сейчас, сию минуту становилось понятно до конца. Даже то, как держались чтецы на эстраде, как сидел на них фрак и как раскланивались они перед публикой, даже эти мелочи подчеркивали значимость и праздничность происходящего.
...Чисто театральные впечатления «кисловодских сезонов» накладывались на давние мои привязанности к театру. Об этом мне уже приходилось вспоминать в отрывке из воспоминаний, которые были не так давно опубликованы на страницах клуба «Театральный разъезд» Бакинского портала.
Без преувеличения можно сказать, что спектакль «Сирано де Бержерак» Ростана с молодым в те годы и блистательным Г. Карновичем-Валуа в главной роли запомнился мне на всю жизнь. Московским театром имени Ленинского комсомола руководила в те годы С. Гиацинтова, заменившая недавно умершего И. Берсенева. Но театр оставался берсеневским, сохранившим, как тогда считали, тот уровень, на который поднялся при своем прежнем руководителе.
Насколько популярен был Кисловодск среди бакинцев, можно было убедиться каждый раз в театральном зале – значительную часть публики составляли здесь наши земляки. И всегда было много знакомых лиц. На концертах, кстати, было это не так заметно...
Помню Самеда Вургуна, места которого в зале каждый раз почему-то оказывались недалеко от наших. Летом 1952 года он выглядел очень немолодым и нездоровым человеком. Во время антрактов Самед всегда оставался на месте. Он сидел молчала, опершись рукой на спинку опустевшего кресла переднего ряда, и был на редкость сосредоточен, печален и даже сумрачен. Рядом, также молча и напряженно, сидела жена.
Через несколько лет, уже после смерти поэта, я прочел одно из последних его стихотворений, где размышления о жизни, наполненные радостью, печалью, но не надеждой, сопровождались своеобразным рефреном: «Я не спешу, мне некуда спешить...» И вспомнил эту печальную пару в зале кисловодского театра.
Тревоги холодной войны и ожидание прямых военных конфликтов усугублялись в те годы обстановкой всеобщей подозрительности и боязни сказать либо сделать что-то не так.
Одно за другим появлялись известные партийные постановления и ширились политические компании, призванные внедрить единый для всех советских людей образ мыслей. Вопросы литературы и музыки, театра и кино, научных исследований в области сельского хозяйства, физиологии, экономики, философии, языкознания были решены раз и навсегда.
Любые «отклонения» рассматривались как искажения линии партии и жестко пресекались. Всякое отступление от единого официального взгляда, выраженное не только на страницах печати или с трибуны, но и в личном разговоре, могли обратить на себя интерес «органов» со всеми вытекающими последствиями. От одобрения или неодобрения официальной позиции по любому вопросу, вернее от высказываний на этот счет, зависело благополучие и даже сама жизнь.
Вспоминается ответ Сталина, данный им газете «Таймс». Такие ответы на вопросы иностранных корреспондентов, а также редакции газеты «Правда» периодически, раз или два раза в год появлялись после войны на первых полосах и передавались по радио. Корреспондент спросил, правда ли, что советских людей, проснувшихся ночью от стука в дверь, охватывает ужас, так как они знают - это пришли с арестом. Вождь уверенно возразил, что советские люди спят спокойно и не пугаются, даже если их разбудят. "Советским людям нечего бояться, - сказал вождь народов. - В нашей стране не спокойны за свое будущее только преступники. Надеюсь, западное общественное мнение не стремится защищать преступников, которые должны быть наказаны по закону и наказываются во всех странах?"
Однако, при всем этом можно было случайно услышать, правда очень и очень редко, и весьма "крамольные" разговоры. Именно крамольные, несмотря на всю свою безобидность с сегодняшней точки зрения.
Помню, в кисловодском парке беседовали, сидя на скамейке, двое мужчин среднего возраста. По всему было заметно, что они отдыхающие санатория и познакомились совсем недавно. Разговор у них шел о проекте устава партии, который был только что опубликован в газетах и который планировалось принять на ближайшем XIX съезде ВКП(б).
По новому уставу одной из обязанностей члена партии являлось ставить в известность партийные органы о любых отклонениях от «линии партии» во взглядах своих однопартийцев. Один из собеседников возмущался – это что же, каждый член партии обязан доносить на своих товарищей и несет ответственность за недонесение? Что за обстановка возникнет тогда в партии и стране, если доносы по поводу образа мыслей товарища примут всеобщий и обязательный характер?
Говорившего не заботило, что его возмущение было высказано малознакомому человеку, а разговор этот слушали люди незнакомые вообще. Или иногда некоторые просто уставали бояться?
Не только в мире взрослых, но и в детской жизни идеологический диктат ощущался самым непосредственным образом. В нашем доме жила тогда семья Мальян. Михаил Нерсесович Мальян преподавал в Индустриальном институте основы марксизма-ленинизма и был одним из самых известных в Баку лекторов-международников. Его имя крупным шрифтом значилось на афишах, информировавших о лекциях в Доме политпросвещения, что располагался в самом начале Коммунистической улицы, наискосок от сквера и памятника Низами.
Как-то раз, в один из летних вечеров Мальян провел даже лекцию для жителей нашего дома, которая состоялась прямо во дворе. Соседи вышли со своими стульями и больше часа слушали Михаила Нересовича.
Всем было известно, что в довоенные годы и во время войны Мальян служил следователем в НКВД. И мне в связи с этим хочется вспомнить характерный эпизод с Витей Мальяном, старшим из детей в этой семье, который учился в нашей же 160-ой школе и окончил ее за пять лет до меня.
Витя щеголял в заграничной одежде, и на нем я впервые увидел, еще в последний военный год, ботинки на толстой каучуковой подошве, которые были тогда в диковинку.
Дело в том, что всю войну Мальян-старший служил по линии НКВД в соседнем Иране, где тогда стояли части Красной Армии. Оттуда, из Ирана, и были привезены все эти обновки.
Однажды, когда разговор в дворовой компании зашел случайно о загранице и заграничных вещах, Витя с суровым выражением лица заявил, что пора прекращать разговоры о качестве заграничного, потому что наше, советское ничуть не хуже, а сейчас даже и лучше, добротнее иностранного.
В то время как раз разворачивалась борьба с «низкопоклонством перед Западом», и Витя демонстрировал свои взгляды на этот счет.
Конечно, никто с ним спорить не стал.
Не помню уже по какому поводу, Витя как-то заявил, что не считает меня настоящим советским человеком, что он давно заметил - взгляды у меня какие-то странные, не наши взгляды. «И семья у него какая-то странная, чужая всем нам семья», - подытожил он, обращаясь к окружающим ребятам.
Вначале мне стало очень обидно, потому что я был твердо убежден в несправедливости таких суждений. Но потом вспомнил обо всех тех репликах и недомолвках, которые иногда допускали в моем присутствии родители, вспомнил, что я ничего, несмотря на детскую веру в справедливость нашей жизни, внушенную всей системой воспитания, возразить им по сути не мог.
И не хотел особенно этого делать, начиная подспудно о многом догадываться, начиная угадывать то, что тщательно умалчивалось.
Таким образом, подумал я тогда, в чем-то Витя, наверное, и прав.
И тут я по-настоящему испугался.
Ведь Витя может рассказать обо всем отцу, а тому ничего не стоит поделиться со своими бывшими (а может быть и нынешними) коллегами! Более того, вероятно, у Вити с отцом уже был раньше такой разговор, поэтому он так уверенно меня и отчитал...
Мои детские страхи, как я рассудил позднее, не были совсем уж беспочвенными, но в те дни вероятность самого печального исхода казалась мне просто неизбежной. Я старался с Витей больше не сталкиваться, чтобы он не вспоминал ни обо мне, ни о том неприятном разговоре. И все подсчитывал, сколько прошло времени с момента происшествия, стоит ли опасаться и далее.
Вряд ли сегодня можно меня по-настоящему понять, понять мое тогдашнее состояние, мои детские, а может быть, и не совсем детские страхи и за себя, и за своих родителей.
Примерно тогда же произошел очень примечательный случай.
Как-то вечером в гости к отцу заглянул его старый сотрудник и товарищ инженер Темушкин. До войны работали они вместе в «Азнефтепроекте», но позднее Темушкин перешел на другую работу и стал главным механиком Бакинской бисквитной фабрики. Он был очень приветливым и добродушным человеком, держался со всеми просто, но при этом, даже со мной, маленьким мальчиком, подчеркнуто вежливо и уважительно.
Папа рассказывал мне позднее, как в конце войны Темушкин пригласил его на фабрику, якобы по делу, которое оказалось не очень важным и заняло у них не более получаса. Удивленный, что Темушкин оторвал его по такому пустяку и собираясь уже уехать на работу, папа возвратился в его кабинет, чтобы одеться, но вынужден был надолго задержаться.
Оказалось, Темушкин подготовил к визиту отца небывалый по тем временам пир, ради чего и «заманил» его на фабрику, придумав какое-то незначительное дело. Иначе папа мог и не прийти.
Ведь многие понятия не утратили тогда своего значения, и специально пойти куда-то во время работы, чтобы поесть на дармовщину, некоторые считали для себя в чем-то унизительным.
На столе, наряду с готовой продукцией фабрики - печеньями и бисквитами, появилось угощение, приготовленное тут же из «сырья», используемого на этом производстве. На электрической плитке была зажарена на сливочном масле громадная яичница, а из сейфа извлечен коньяк.
Застолье и приятная беседа затянулись на час. В строгие военные времена и в данных обстоятельствах, чтобы так встретить товарища, нужно было товарищу очень и очень доверять. А Темушкин доверял отцу, зная, что будучи к тому же молчаливым и немногословным, папа даже случайно не проболтается о «нелегальном» застолье.
Однако, разговор, который состоялся между ними в нашем доме в тот зимний вечер, в самом начале 1949 года, предполагал совершенно иную степень доверия.
Обычно гостей принимали у нас в столовой, а я сидел тут же, внимая взрослым разговорам.
Но на этот раз гость уединился с папой в моей комнате, а дверь они плотно за собой закрыли. Мне стало очень любопытно, о чем таком необычном идет там беседа. Из моей комнаты в родительскую спальню выходила еще одна дверь, всегда закрытая и заставленная этажеркой. По гладкому паркету нетяжелую этажерку ничего не стоило бесшумно отодвинуть.
Прижавшись ухом к тонкой дверной филенке, я подслушал весь разговор. Благо мама была занята на кухне и ничего не заметила.
Темушкин рассказывал отцу, что недавно он повидался с сыном, работавшим тогда прокурором города Махачкала. Темушкин-младший, будучи студентом юридического факультета, в первые же дни войны ушел на фронт, был тяжело ранен, возвратился в университет и, закончив учебу в первый послевоенный год, быстро сделал карьеру в прокуратуре. Поэтому был он человеком безусловно информированным. На этот раз Темушкин-младший, побывав в Баку, сообщил своему отцу очень важную новость.
Оказалось, недавно в Москву приехала первый посланник Государства Израиль Голда Меир, которая несколько раз встречалась в синагоге с московскими евреями, принявшими ее очень тепло. Встреча превратилась в демонстрацию поддержки Государства Израиль.
Она встречалась и с женой Молотова, Полиной Жемчужиной, которая также не скрывала своих симпатий.
В верхах все это очень не понравилось, более того, насторожило.
Поэтому принято решение об ограничении присутствия евреев в партийных и карательных органах, в армии и вообще на руководящих постах.
Но это еще не все. Наступают жесткие времена не только для евреев, так как ожидаются всеобщие чистки в духе 1937 года. Уже начались аресты крупных руководителей в Ленинграде.
«Мы с тобою, Лев Николаевич, пережили многое. Впереди новые испытания. Поэтому будь внимателен к тому, что ты говоришь и всегда помни, - доверять кому бы то ни было теперь очень и очень опасно», - так примерно говорил Темушкин.
Вспоминая об услышанном и никогда об этом никому не рассказывая, папе и маме, конечно, тем более, я каждый раз, узнавая очередную новость, удивлялся тому, насколько точно было все предсказано у Темушкина.
А намного позднее я понял, что не только Темушкин доверял отцу, поделившись с ним подобными сведениями, но и папа, безусловно, доверял своему товарищу, участвуя в разговоре, не прекращая его, а реагируя на сказанное с доверием и пониманием.
Ведь провокаторы, часто добровольные и действующие по своей инициативе, попадались тогда на каждом шагу.
Далеко не всем удавалось в те глухие времена, да еще в таком возрасте, увидеть и угадать скрытые пружины происходящих событий.
Ведь в данном случае официально ничего не объявлялось, а прямых выпадов против евреев еще не было.
Государственный антисемитизм в нашей стране носил латентный, скрытый характер, так как не стыковался с коммунистической идеологией пролетарского интернационализма.
Гонения на евреев проходили негласно, под видом борьбы с безродными космополитами и буржуазными националистами. И нередко в газете появлялся фельетон либо заметка о служебных злоупотреблениях должностного лица с еврейской фамилией. Именно такое приключилось с отцами двух моих товарищей по классу - Марика Тартаковского и Бори Школьника.
Отца Марика, руководителя одной из бакинских строительных организаций, посадили в те годы за неправильную отчетность о выполнении планов, то есть так называемые «приписки». Приписками на производстве, особенно в строительстве, так или иначе вынуждены были заниматься все руководители, причем нередко. Иначе можно было сильно пострадать за невыполнение плановых заданий и подвести к тому же собственное начальство.
Но сажали за приписки только тех, от кого хотело избавиться высокое руководство.
Семья Бори Школьника отделался намного легче.
После фельетона в «Бакинском рабочем», где содержались невразумительные обвинения в грубости, использовании служебной автомашины для личных нужд и в других подобных грехах, которые можно было поставить в вину любому советскому руководителю, его отца сняли с поста заместителя начальника объединения «Азнефтезаводы», но дали возможность устроиться на какую-то рядовую работу.
Помню, в самые напряженные для этой семьи дни, сразу после появления фельетона, когда еще никто не мог понять, как дело обернется и чем закончится, я пришел, как обычно, в субботу вечером к Боре в гости.
Он жил совсем недалеко от нас, мы были в приятельских отношениях и поэтому я заходил к нему довольно часто. В квартире было непривычно тихо, взрослые сидели в большой комнате.
Иногда раздавался звонок и приходил очередной родственник, который, молча раздевшись в передней, тут же скрывался за плотно притворенной дверью.
Мы, несколько ребят-одноклассников и соседей, которые обычно здесь регулярно собирались и неплохо проводили время в просторной и пустой квартире, пустой, потому что родителей чаще всего дома не было, тоже вели себя на этот раз спокойно и тихо.
Мы о чем-то говорили в Бориной комнате и рассматривали книжки, не затрагивая, конечно, больной темы.
Но атмосфера создалась настолько напряженная, а Боря и его младший брат выглядели настолько встревоженными и подавленными, что вскоре все разошлись по домам.
Для многих, но не для меня, подслушавшего памятный рассказ Темушкина, прошло совершенно незамеченным закрытие еврейского театра в Баку. Этот театр работал в помещении клуба табачной фабрики, и я, проходя мимо, часто рассматривал и прочитывал их афиши, которые выпускались на русском языке и идиш.
Фабрика и клуб располагались на нашей Красноармейской улице, в пяти минутах ходьбы от дома. Потом афиши неожиданно исчезли, а о театре больше никто не вспоминал, как будто его никогда и не было.
Кстати, через много лет я снова услышал фамилию Темушкина. На процессе Синявского и Даниэля государственным обвинителем выступал помощник генерального прокурора Союза с такой фамилией, ставшей на короткое время довольно известной. Это был тот самый Темушкин-младший, сын старого папиного сослуживца и верного товарища...
Борьба с космополитизмом, развернутая в первые послевоенные годы и широко использованная для гонений, направленных против евреев, была изначально задумана и активно проводилась в жизнь в более общих целях.
После окончания войны не только служившие в армии и лично увидавшие Европу, хотя и поверженную, разоренную войной, однако, сохранившую свою привлекательность, но и все остальные граждане оказались гораздо лучше информированы о заграничной действительности.
Связи с союзниками, кинофильмы, американская помощь и подарки, рассказы знакомых и родственников, вернувшихся с фронта, в какой-то степени нарушили информационную блокаду и способствовали нежелательным сравнениям.
Даже внешний вид и качество заграничных вещей, которые привозили с собой возвращавшиеся с фронта и побывавшие в европейских странах, говорили о многом.
Помню, как широко распространялись журнал «Америка» и газета «Британский союзник», как очень и очень многие слушали передачи Би-Би-Си на русском языке, как на киноэкранах шли новые американские фильмы, а в Бакинском театре русской драмы можно было увидеть пьесы современных западных авторов о незнакомой нам жизни.
Навсегда мне запомнились статьи в одном из номеров журнала «Америка» с описанием быта заокеанской семьи, с цветными фотографиями кухни, жилых комнат, веранды и участка рядом с домом.
В другой статье описаны были американские дороги и автомобили.
Ничего подобного мы не только никогда не видели, но и представить себе не могли. В то же время официальная пропаганда внушала мысль о нищенском положении народа в западных странах, лишенного жадными капиталистами самого необходимого.
Даже внешний вид журнала с яркими фотографиями, отпечатанного на прекрасной глянцевой бумаге, был для нас совершенно непривычен.
Журнал казался посланцем из иной, неземной цивилизации.
Сталинский режим вынужден был до поры до времени терпеть и даже поддерживать благожелательное отношение к Западу.
Но постепенно гайки закручивали. А когда разразилась холодная война, сразу после известной речи Черчилля в Фултоне, все вернулось к привычному образу классового врага-капиталиста.
Тогда-то и появилась, не могла не появиться, фигура космополита, троянского коня и пособника империализма. А все иноземное попало под подозрение.
Борьба с иностранным влиянием доводилась до крайних пределов.
Прекратили не только перевод и издание новой зарубежной литературы, но свернули до неразумного минимума переиздания западной классики.
Не только запретили джаз, назвав его «музыкой толстых», (на карикатурах в журнале «Крокодил» капиталист всегда изображался пузатым толстяком, а пролетарий, наш классовый союзник и собрат, - предельно изможденным и худым) и «заменили» его так называемой эстрадной музыкой с ограничением в таких чуждых нам инструментах, как саксофон и гавайская гитара.
Смешно вспоминать, но одновременно, как я уже упоминал, свели до минимума исполнение произведений Моцарта и Бетховена.
Во всех областях науки и культуры проповедовался русский приоритет, и мало кто уже сомневался, что все важнейшие открытия и изобретения сделаны ломоносовыми и кулибиными. Иное мнение могло быть только у космополитов, объявленных врагами.
В союзных республиках ограничено, с оговорками на безусловное преимущество «старшего брата», допускалось местное, национальное.
Но и здесь нельзя было перегибать палку, так как клеймо буржуазного националиста было ничуть не почетнее звания космополита...
...Между тем, тревожные события, о приближении которых говорил Темушкин, происходили одно за другим.
В 1949 году неожиданно отправили в ссылку греков, издавна проживавших в Баку. Кое-какие исключения на сей раз все же делались, например, для старых членов партии и героев только что закончившейся войны.
Так что с греками обошлись мягче, чем в свое время с немцами. До сих пор трудно понять, что послужило причиной выселения, почему власти рассердились на советских людей греческой национальности.
Не было даже какой-то, пусть самой вздорной версии на этот счет. Прекращение греческими коммунистами гражданской войны, которая несколько лет не затихала в этой стране, и обвинения их в предательстве, не могут, конечно, сойти за объяснение этой акции.
Семья Комешева, грека по происхождению, мужа папиной сестры тети Маруси, к счастью не пострадала.
Григорий Комешев был членом партии с дореволюционным стажем.
В Алавердах, где проходила его молодость, Гриша вступил в РСДП и стал активным членом подпольной большевистской ячейки.
В период дашнакского правления в Армении он наладил в родительском доме с помощью младших сестер выпуск прокламаций и других подпольных изданий, которые широко распространялись среди рабочих Алавердского завода и окрестных крестьян.
Гриша навсегда остался идейным коммунистом, но, переехав в Баку, от активной деятельности отошел. Многие годы проработал он на скромной должности инженера по технике безопасности на машиностроительном заводе в Забрате, пригородном поселке нефтяного района Баку.
Там же, в Забрате, в старом поселке, построенном еще компанией бр. Нобель, Комешевы и жили.
Несколько раз мы с папой ездили к ним в гости. Тетя Маруся никогда нигде не служила, занимаясь детьми, дядя Гриша зарабатывал на своем заводе совсем немного. В семье росли трое, поэтому жили Комешевы даже по тем временам очень и очень скромно.
Папиной сестре ежедневно приходилось ломать голову над тем, что сготовить сегодня на обед и на чем еще сэкономить. В послевоенные годы, когда дети подросли и старшая Галя уже работала, а средний Женя, будучи студентом университета, начал преподавать математику в вечерней школе, стало немного полегче.
Хотя жили Комешевы по-прежнему нелегко, дядя Гриша никогда не унывал, не жаловался и не ныл, он твердо верил, что и на самом деле очень скоро «жить станет лучше, жить станет веселее».
Он громко подпевал азербайджанским певцам, исполнявшим по радио протяжные народные песни. «Это все нам очень близко, мы воспитывались на этом»,- говорил потомственный алавердиец.
Каждый вечер дядя Гриша занимался чтением партийной прессы или добросовестно готовился к заводским политзанятиям.
Однако, с родственниками своими на политические темы никогда не беседовал и каких-то высказываний в духе господствующих взглядов не допускал. Он был не шибко образованным, но умным и тактичным человеком, терпимым к чужим взглядам и мнениям.
Понимая отношение большинства нашей родни к существующей власти, он молчаливо обходил острые углы. Так, вероятно, установилось издавна, еще в те годы, когда молодой Гриша стал завсегдатаем в доме Бахчалова, совладельца алавердских рудников и медеплавильного завода, дочь которого и стала в будущем его женой.
Подпольную пропагандистскую работу среди рабочих этого завода ему удавалось совмещать с дружескими отношениями с бахчаловскими домочадцами.
При этом и родственники дяди Гриши, относясь с неизменной симпатией к этому доброму и благожелательному человеку, никогда не вызывали его на рискованные разговоры и не обсуждали, даже между собой, его партийной принадлежности, не ставили в укор его идейную партийную позицию.
О порядочности Комешева говорит, в частности, то, что он никогда не пытался добиться от властей каких-то благ, тем более, не пытался выслужиться или сделать карьеры, опираясь на свое подпольное партийное прошлое.
И родственники дяди Гриши ценили и любили его.
Отход Гриши от активной партийной деятельности по твердому убеждению папы спас его во время репрессий 30-ых годов. Пронесло и на сей раз, когда из Баку изгоняли греков.
Однако, вопрос с высылкой Комешевых решился окончательно далеко не сразу, поэтому все родственники сильно переволновались, и настроение у всех у нас было соответствующее.
Рассказывая о дяде Грише Комешеве хочется вспомнить один примечательный и характерный эпизод, происшедший с ним на склоне лет. В 60-ых годах, когда дядя Гриша был давно уже на пенсии, семья получила, наконец, отдельную квартиру в новом доме на Зыхе. Телефона там, конечно, как и в Забрате, не было, а телефон стал просто необходим.
Ни с родственниками связаться в случае необходимости, ни «Скорую помощь» вызвать. Даже телефон-автомат в будке недалеко от дома, как правило, не работал.
Как раз в это время ветеранов партии пригласили принять участие в работе очередного съезда компартии Азербайджана.
В перерыве между заседаниями с ними встретился и беседовал тогдашний первый секретарь ЦК Вели Ахундов. В заключении беседы он спросил, в чем нуждаются ветераны, в чем он им лично может помочь.
Старые члены партии просили улучшить их жилищные условия, помочь купить автомашину, выделить путевку в санаторий...
Когда очередь дошла до дяди Гриши, он сказал, что ни в чем особо не нуждается, однако, в его возрасте без телефона ему и жене приходится, порой, нелегко. Так вот, неловко с такой мелочью беспокоить руководство, но был бы он очень благодарен, если вопрос этот все же решили положительно.
На другой день, рано утром к дяде Грише явился важный гость – сам начальник управления Бакинской телефонной сети.
«Товарищ Комешев, я очень на вас обижен. Ну почему же вы не пришли или не позвонили ко мне и не сообщили о своих нуждах... Да не говорите о том, что стояли на очереди, кому это нужно стоять в очереди... Как это не пробиться ко мне на прием? Вы сказали секретарше, что являетесь старым членом партии?
Не сказали, так как не имеет отношение к установке телефона? Как это не имеет отношения, когда имеет прямое отношение... Давайте с вами так договоримся. Вот мой номер телефона, если что-то вам в дальнейшем будет необходимо, по любым вопросам, обращайтесь ко мне лично... Да, да, по любым вопросам, а не только по вопросу установки телефона. Договорились?», - так примерно говорил дяде Грише утренний посетитель.
На другой день у Комешевых уже стоял телефон. Первым позвонил и поговорил с дядей Гришей телефонный начальник, вторым - помощник Ахундова, который решил лично удостовериться, что телефон установлен и работает.
Вот так в те годы, просто и быстро, решались в Баку самые сложные проблемы. Даже такие, как установка домашнего телефона. Но не всегда и не для всех, конечно, а только в особых случаях...
Много лет спустя я познакомился с коренным бакинцем Борисом Николаевичем Понайотти, тоже греком по происхождению и по паспорту, который как раз в те тревожные годы учился на физмате АГУ.
Борис Николаевич вспоминал, что и на самом деле высылка греков из Баку не носила всеобщего, тотального характера. Это было совсем, кстати, не похоже на господствовавшие тогда суровые порядки.
Более того, выполнив, вероятно, спущенный сверху план по количеству высланных, местная власть вообще успокоилась.
Борис Николаевич жил в те годы самостоятельно, совсем один и, возвращаясь поздно вечером к себе, во-время заметил у ворот дома крытый военный «Студебеккер». Он тут же догадался - приехали за ним, что позже и подтвердили соседи. Не заходя домой, Панайотти пошел ночевать к товарищу. С неделю он дома не появлялся, а потом, когда все утихло, вернулся и стал жить по-прежнему. Никто его больше не беспокоил...
Вскоре тревоги пришли и в наш дом. Правда, все обошлось, но папе с мамой пришлось поволноваться. Мне рассказали о случившемся, когда настоящие волнения остались далеко позади.
Неприятность произошла в Краснодаре, на строительстве нефтеперегонного завода, главным инженером проекта которого являлся тогда мой отец. Неожиданно котлован под очередную возводимую установку залило подпочвенными водами, что привело к полной остановке всех работ.
По результатам предшествующих инженерных изысканий воды никто не ожидал, поэтому соответствующие меры не были предусмотрены проектом.
Не имело никакого значения, почему ошиблись в своем заключении изыскатели. Ответственность, а по тем временам можно было ожидать обвинения во вредительстве, нес главный инженер проекта.
Однако, директор краснодарского завода Малунцев, который раньше работал в Баку и очень ценил отца и который имел, естественно, связи и поддержку в крайкоме партии и в министерстве, встал на защиту проектировщиков. Ему удалось убедить всех в случайности происшествия, а главное в том, что оно не нанесло особого ущерба и не приведет к срыву конечных сроков строительтсва. При содействии крайкома и министерства быстро получили соответствующую технику, воду откачали и строительные работы продолжили.
Почти месяц провел тогда отец в Краснодаре, внося срочные изменения в документцию и на месте решая все возникавшие вопросы. К счастью, благодаря общим дружным усилиям и организаторским способностям Малунцева, все закончилось благополучно. Но не сразу. Ответственность за порученное дело понималась тогда однозначно. Любая неполадка в работе могла закончиться весьма плачевно.
И все это прекрасно знали.
Гоголевские юбилейные торжества, очень немногим сегодня еще памятные, прошли по всей стране весной 1952 года, когда я учился в 8-ом классе. Приурочены были они к столетию со дня смерти Гоголя.
Естественное, но печальное событие стало считатся позднее не совсем подходящим поводом для торжеств, однако, в том, гоголевском юбилее никто не видел ничего необычного.
Точно так же отмечали официально в 1937 году столетие со дня гибели Пушкина, причем, отмечали, судя по сохранившимся свидетельствам, еще более пышно и торжественно.
Власти решили провести широкое мероприятие и чем-то скрасить и разнообразить культурный фон тех тревожных лет. (Так представляется все это сегодня.) Тем более, Гоголь входил тогда в "обойму" особо почитаемых русских писателей.
Партийная пропаганда и литературоведение, борясь с «безыдейщиной» и «лакировкой действительности», призывали бичевать недостатки, вскрывать чуждые передовой идеологии взгляды и поступки, разоблачать происки врагов советского строя.
Конфликт передового и советского с отжившим, западным и буржуазным, в результате которого неизменно побеждала линия партии, стал непременным и обязательным атрибутом любого романа, пьесы, кинофильма.
«Теория бесконфликтности», придуманная нашими критиками, объявлялась ими несовместимой с литературой социалистического реализма.
Учиться боевитости и непримиримости надлежало у русских классиков, в первую очередь у Гоголя и Салтыкова-Щедрина. Они представлялись чуть ли не революционерами, ненавидившими проклятый царский строй и высмеивавшими его в своих бессмертных произведениях.
Для подкрепления такой позиции «Избранные места из переписки с друзьями» в советское время выбрасывались из собраний сочинений Гоголя, а тот факт, что Салтыков-Щедрин служил вице-губернатором, мягко говоря, не выпячивался.
В ходу были слова, прнадлежавшие забытому ныне критику, но известному в те годы «литературному палачу» В. Ермилову: «Нам Гоголи и Щедрины нужны!»
«Литературная газета», которая читалась в нашем доме, была, как и большинство газет того времени, четырехполосной, с редкими фотографиями, иногда с карикатурами на международные темы.
Редактировал ее тот самый Ермилов, которого затем сменили на К. Симонова. Поэтому гоголевские юбилейные события в стране и все то, что вокруг этого происходило, та идеологическая нагрузка, которая на юбилей была возложена, были мне знакомы уже тогда.
Но в нашей семье к Гоголю относились традиционно, как к русскому классику, сопровождающего человека всю его жизнь. Поэтому «посторонний шум» меня особенно не трогал, семейное влияние заставляло сосредоточиться на Гоголе как таковом. А сам факт проведения юбилея интерес к Гоголю стимулировал.
Именно с того времени «Мертвые души», например, сделались уже не просто одним из классических произведений, изучавшимся мною в школе.
Книга, прочитанная в детстве и юности, перечитанная многократно в зрелые годы, стала необходимой составляющей лично тобою воспринятой культуры.
Мое поколение (и не только одно мое) было лишено многих традиционных ценностей, воспитываясь на которых, мы, может быть, стали бы людьми более свободными, широко мыслящими, более интересными, наконец.
Из культурного обращения искусственно удалялись целые пласты, запрещались и замалчивались известные писатели, поэты, философы, историки, художники, театральные деятели.
Не так давно, к примеру, в «Большой советской энциклопедии», изданной как раз в те годы, я прочел такие строки о художниках «Мира искусства», картины которых многие годы скрывались в запасниках и были недоступны даже в репродукциях: «Лидеры «Мира искусства» пропагандировали крайний индивидуализм, низкопоклонство перед упаднической культурой буржуазного Запада, подвергали яростным нападкам русское реалистическое искусство, в чем наглядно проявлялась реакционная сущность объединеия...»
После таких характеристик в официальной энциклопедии даже говорить становилось небезопасно о Бенуа и Сомове, Баксте и Лансере! Любое обсуждение могло повлечь за собою обвинение в антисоветской агитации и пропаганде...
Но воистину велика и сильна наша культура - сколько не отсекай и не вырывай, а что-то значительное все-таки останется!
И вот «оставшийся» Гоголь пришел ко многим из моих сверстников так полно и так широко во многом благодаря юбилею 1952 года.
Кстати, мне попались как-то «Прогулки с Пушкиным», но не те, известные всем Андрея Синявского, а воспоминания о встречах с академиком А. Д. Сахаровым, написанные физиком-теоретиком, московским профессором М. Л. Левиным, его однокашником.
Любовь и преклонение перед Пушкиным прошли через всю их жизнь (отсюда и название воспоминаний), служили темой для многочасовых увлекательных бесед.
И многое определил в этом отношении юбилей 1937 года, когда вокруг все было заполнено Пушкиным. Так что тему о значении некоторых культурных событий в эпоху сталинского тоталитарного единомыслия можно развивать и продолжать бесконечно...
Помню, как задолго до пика гоголевских торжеств по московскому радио передавали «Шинель» в новой записи знаменитого Игоря Ильинского. Передача шла с продолжением, несколько вечеров подряд. Папа, большой любитель русской классики, был в восторге и, несмотря на свою всегдашнюю сдержанность, часто потом вспоминал, как проникновенно, с каким чувством эпохи и гоголевского текста читал Ильинский.
Слушали мы, тоже все вместе, радиоспектакли «Ревизор» и «Женитьба», в которых участвовали известные московские артисты. (Известно, что в те дотелевизионные времена радиопередачи занимали гораздо большее место, чем позднее. Люди подолгу сидели у приемников, слушая к примеру, многочасовые передачи из цикла «Театр у микрофона».)
А потом из Большого театра транслировали торжественнный вечер, посвященный Гоголю.
Но все это было где-то далеко, в Москве. Однако, и у нас, в нашей школе, уже рядом, а главное, с нашим участием, отметили юбилей.
Казалось бы, мало ли самых разных формальных и официальных «мероприятий» видел в своей жизни каждый из нас. Многие ли из них запомнились?
А вот гоголевский вечер в 160-ой школе весной далекого 1952-го не забыт мною и сегодня.
Наш клас подготовил заключительную сцену из «Ревизора», благо в ней участвуют лишь мужские персонажи (несколько реплик Марии Андреевны и Анны Антоновны можно безболезненно исключить). А это было решающим при выборе репертуара в мужской школе. Я очень (и, вероятно, излишне) темпераментно исполнил известный монолог городничего: «Вот смотрите, смотрите, весь мир смотрите, все христианство смотрите, как одурачен городничий!" и т. д.
Следующее мое появление, уже перед закрытым занавесом, было связано с чтением «Птицы-тройки» из «Мертвых душ».
В это время за моей спиной, стараясь не шуметь, готовили сцену к следующему номеру.
Выступавших тогда было много, каждый класс подготовил по несколько номеров.
Все исполненное нами не выходило за пределы школьной программы (как раз в это время класс «проходил» по литературе Гоголя), но собравшиеся слушали выступления очень внимательно. Да и нам произносить со сцены знакомые слова, звучащие в этой обстановке как-то по-особому, тоже было интересно.
В необычных условиях и знакомое воспринимается по-иному, тем более, если это классика, в которой всегда находишь новое и интересное. А у Гоголя еще и смешное, что особенно привлекательно в молодые годы.
Надо сказать, что старшие ребята - девятиклассники, которые уже расстались с Гоголем в своих учебых программах, выступили гораздо интереснее и имели шумный успех. Они разыграли большой отрывок из «Женитьбы», которую в школе не проходили, причем выступили в костюмах и гриме. Да еще, несмотря на настороженное отношение Нины Константиновны, выступили вместе со знакомыми девочками из соседней школы.
Организовал все это, достал костюмы, парики и грим сын ведущего актера бакинского армянского драмтеатра Степанян.
Гримированные усатые господа во фраках и дамы в пышных юбках произвели на нашей импровизированной сцене самое сильное впечатление.
Потом девятиклассники с таким же успехом разыграли несколько сцен из «Мертвых душ».
А когда выступления закончились, ребята и девочки, не разгримировавшись и не переодевшись, сошли со сцены и, окруженные своими товарищами, обсуждали перипетии так успешно прошедшего вечера...
Широкое хождение имели в свое время споры о том, должна ли литература учить нас и показывать на живых примерах достойные образцы для подражания.
Русская литература, как известно, всегда отвечала на этот вопрос положительно. И в большом, и в малом она стремилась давать такие примеры.
За попытки эти, особенно в последние годы, подверглась русская литература критике и осуждению.
Ей в очередной раз указали на то, чем она должна заниматься, не вмешиваясь в политику, не сбиваясь на учительский тон и не претендуя на то почетное место, какое она по праву и традиции занимала у нас, начиная с пушкинской эпохи.
Учительское значение книги в моей жизни отрицать невозможно.
Не говоря уже о сфере чисто духовной, а тут в связи с атеистической направленностью всей советской жизни у нее была безусловная монополия, но даже в таком частном вопросе, как физическое развитие, сказала литература свое решающее слово.
Правда, главную роль сыграл здесь писатель американский, однако, особенно и всегда уважаемый именно в России.
Джек Лондон, который, говорят, у себя на родине даже по имени известен далеко не всем, в моем воспитании оставил заметный след.
Его романтический, возвышенный пафос преодоления себя и своего бессилия, своей физической слабости перед лицом обстоятельств и природы во имя высокой цели и самой жизни не мог оставить равнодушным и не заразить примером своих героев.
Не мог не научить поступать соответствующим образом в тяжелую минуту. Поэтому на беговой дорожке стадиона, когда бежать было уже невмоготу, я знал, как мне собраться, о чем подумать и что вспомнить, дабы не сойти с дистанции.
А чтобы стать выносливее и сильнее, я каждый день по утрам, перед занятиями в институте, кроме зарядки, делал пробежки по улице вокруг дома, из месяца в месяц увеличивая расстояние и время бега. Намного позже, прочитав книгу знаменитого новозеландского бегуна, я узнал, что называется это "бег трусцой" и что, упорно тренируясь таким образом, вполне можно стать олимпийским чемпионом.
Чемпионом и даже спортсменом я не стал, но физическую закалку получил.
В школе из-за ревмокардита мне было запрещено заниматься физкультурой. После физической нагрузки у меня появлялась отдышка, большое и длительное напряжение было не для меня.
А уже на четвертом курсе, на военных сборах, я не уступал своим товарищам во время изматывающих полевых учений. И Джек Лондон сыграл свою роль...
Но, конечно, не только Джек Лондон и художественная литература.
Много сделал для меня Виталий Петрович Карпушин, преподаватель кафедры физкультуры нашего института.
После первого курса обязательные уроки физкультуры можно было заменить занятиями в секциях, и я стал посещать легкоатлетическую секцию, одним из руководителей которой он тогда состоял.
Там мне был обеспечен вниматальный, по-настоящему индивидуальный подход. Виталий Петрович, несмотря на то, что был я совершенно неперспективен как спортсмен и не мог принести лавров институтской команде, в составе которой были и рекордсмены, и чемпионы Азербайджана, всегда давал мне индивидуальные задания, добросовестно и настойчиво показывал, как бежать на вираже, как правильно взять старт, как дышать во время бега.
Он хвалил меня, хотя хвалить было и не за что, всячески подбадривал.
По своему самочувствию во время тренировок и, особенно, после, я понимал, что со мной занимается настоящий специалист. Благодаря этому ездил я на новый тогда республиканский стадион, располагавшийся далеко от дома и от института, в нагорной части города, где проходили наши занятия, с удовольствием и без внутренней напряженности.
Я твердо знал, что на занятиях меня ожидает дружеский совет и участие. Воодушевляло также, что рядом со мной занимались настоящие спортсмены, мастера, об успехах которых писали газеты.
Виталия Петровича я знал очень давно, потому что его мама Софья Федоровна Передерей, младшая дочь бывшего директора 3-й бакинской мужской гимназии, входила в старый круг добрых знакомых нашей семьи.
Сам Передерей, умерший незадолго до революции, хорошо знал и поддерживал дружеские отношения с дедом, был частым гостем в семье Плескачевских.
Мама вспоминала, какой красавицей появилась в Баку перед самой революцией Софья Федоровна, только что закончившая высшие женские курсы.
А сам я хорошо помню, как летом, во время войны, в ветренный и пасмурный день, мы шли с мамой по улице и случайно встретили Софью Федоровну.
Тогда я ее впервые увидел, уже совсем, как мне тогда показалось, немолодую, бедно одетую даже по меркам военного времени.
Запомнил я эту случайную встречу потому, что мы надолго остановились на улице, в районе мельниц, где жила Софья Федоровна, и она подробно рассказывала маме про сына Виталия.
Он ушел на фронт весной 1942-го, получив по этому случаю аттестат зрелости досрочно, не сдавая даже выпускных экзаменов, что широко практиковалось в военные годы.
Софья Федоровна рассказала, как в первые же недели боев на Северном Кавказе Виталий был тяжело ранен и, пролежав несколько месяцев в госпитале, попал в авиационную школу.
Давнишний разговор на улице, разговор военных лет о скупых и тревожных новостях с фронта, рассказ о сыне я сразу вспомнил, когда через много лет, придя к Софье Федоровне заниматься математикой, увидел живого и невредимого Виталия. К тому времени, отвоевав до конца войны бортовым стрелком в штурмовой авиации, дойдя до Будапешта и вернувшись в Баку, он закончил физкультурный институт. Дорога в этот институт была типичной для многих ребят, попавших на фронт со школьной скамьи.
После возвращения совершенно взрослыми людьми, после фронтовых испытаний и столь длительного перерыва в учебе многие из них, несмотря на способности и семейные традиции, просто не смогли найти в себе сил для серьезной учебы в вузе. Кстати, именно из них, для кого спорт никогда не был некой доминантой и которые в иных условиях вполне бы смогли стать хорошими инженерами или врачами, вышли прекрасные, вдумчивые и эрудированные тренеры и преподаватели физкультуры.
Только в десятом классе я решил поступать в технический вуз, и мама с папой посчитали, что мне требуется для успешной сдачи непростых тогда конкурсных экзаменов дополнительная серьезная помощь по математике.
Со всем остальным, как я их убедил, я вполне смогу справиться сам.
Софья Федоровна, получив хорошее образование, всю жизнь нигде официально не работала, но всегда много трудилась дома, занимаясь репетиторством. Пользуясь очень доходчивыми и понятными методиками преподавания математики, она успешно занималась с отстающими, а также готовила многочисленных учеников для поступления в институты.
К ученикам своим Софья Федоровна искренне привязывалась, переживала за них, долго вспоминала почти всех, прошедших через ее руки. Вспоминая, она неизменно оценивала всех очень высоко, приписывая неудачи, которые случались с ее питомцами, их неумению в нужный момент собраться и показать свои истинные знания и математическую сообразительность. Не был исключением и я.
Встречая иногда бывших учеников Софьи Федоровны, вспоминая ее и то, как мы с нею занимались, я узнавал, что она многим рассказывала обо мне, рассказывала как о человеке, наделенном разнообразными и яркими способностями, в том числе и математическими.
Я же считаю, что определенные инженерные способности у меня когда-то и были, а вот чисто математических не было, к сожалению, никогда.
Софья Федоровна и ее муж Петр Никифорович казались людьми на первый взгляд весьма странными, а в этих странностях похожими друг на друга. Создавало это сходство не только принципиальное нежелание Софьи Федоровны работать в школе или в институте, что было для нее в свое время вполне доступно и достижимо, и такое же настроение Петра Никифоровича, который за исключением нескольких военных лет никогда на работу никуда не ходил.
Их отношение к жизненным удобствам, к своей одежде и внешности, нежелание обратить хоть какое-то внимание на обустройство своего быта, полное равнодушие к вещам, самым необходимым в жизни, было у них взаимным и постоянным.
Жили они одни, Виталий с семьей с самого начала семейной жизни переехал на квартиру жены, поэтому такое взаимопонимание никто не нарушал.
Большая, но единственная комната в «коммуналке» старого дома, что стоял на территории бакинской киностудии, находившейся тогда недалеко от Дома правительства, полностью отразила привычки хозяев.
Она была заставлена ветхой мебелью и завалена старыми, случайными вещами, которые годами занимали место и, по-моему, редко использовались.
Нового в этой комнате не было ничего, и ничего нового за все время нашего знакомства так в ней и не появлялось.
В комнате царил стабилный беспорядок, воспринимавшийся здесь как норма. Свертки, пакеты и коробки различного вида и размера стояли и лежали на шкафах и под кроватью. Среди посуды, на открытых полках буфета, хранились какие-то бумаги и книги, на стульях складывались пачки газет и журналов. Зимняя одежда, несмотря на наличие шкафов, круглый год пылилась на вешалке у входа.
В углу комнаты, у окна стоял письменный стол, отгороженный громадным старым книжным шкафом. За этим столом занималась с учениками Софья Федоровна.
А Петр Никифорович неизменно сидел в другом углу, за маленьким рабочим столиком. По заказам цветочных магазинов он изготавливал каркасы венков и подарочные корзины. Работа у него была почти всегда, делал он ее неторопливо и тщательно. Когда заказы почему-либо кончались, Петр Никифорович убирал рейки, проволоку и ленты, складывал инструмент, заметал стружки и брался за чтение старых, потрепанных книг, в основном, как я помню, Л. Толстого и А. Чехова.
Курил Петр Никифорович самокрутки, которые вставлял в длинные изящные мунштуки. Мунштуки часто и тщательно прочищал и продувал, и звук, издаваемый продуваемым мунштуком, было единственное, что обнаруживало его присутствие в комнате. Табачный же дух никогда не ощущался, так как комната была большая, потолки очень высокие, а дым он ухитрялся как-то ловко выпускать на улицу, за приоткрытую оконную створку.
Впрочем, курил он немного.
Здесь же на столике стоял электрический чайник, поэтому, не отходя от рабочего места, Петр Никифорович пил чай и перекусывал.
Каждый раз после окончания занятий он старался поговорить со мной о новостях и расспрашивал о школе.
Однако, Софья Федоровна быстро прерывала нашу беседу, ссылаясь на мою занятость и необходимость идти домой, чтобы заниматься уроками.
«Маруся будет недовольна, если узнает, что Игорь проводит здесь время за ненужными разговорами», - говорила она всякий раз.
Несмотря на желание поговорить и пообщаться, Петр Никифорович ничего и никогда не рассказывал о своем прошлом.
Как-то раз Софья Федоровна сказала мне, что происходит он из семьи воронежских дворян-помещиков, а учился в детстве не в гимназии, а в кадетском корпусе.
В другой раз я узнал от нее, что Петр Никифорович совсем еще мальчишкой воевал в Первую мировую войну и был на фронте тяжело ранен.
Тогда же я подумал, что, вероятно, и в гражданскую он тоже воевал, причем, конечно, учитывая его биографию, не на стороне красных.
Видимо недаром Петр Никифорович удовлетворялся скромной работой надомника и на глаза никому не лез, не привлекал к себе лишнего внимания начальства, коллег и отдела кадров. Но распрашивать в те времена о таких вещах было не совсем удобно.
Узнал я также, что в Баку появился он в начале 1920-ых, когда и женился на Софье Федоровне. Он обратил на себя внимание, во всяком случае поначалу, громадными букетами цветов, коробками лучших конфет и пирожных, появившихся во время НЭПа, которые приподносил ей, признанной бакинской красавице. При этом всем точно было известно, что Петя перебивается случайными заработками, сидит почти всегда без денег, а периодами просто бедствует, гордо отвергая предложения о какой-либо помощи со стороны новых друзей и знакомых.
Постепенно я понял, что странной могла показаться эта немолодая пара разве поначалу. Странным в этой ситуации было только то, что им удалось уцелеть. Петр Никифорович и Софья Федоровна совершенно не могли и не хотели приспосабливаться к новому строю, к новым нормам жизни, работы и общения.
Если большинство «бывших» и не поверивших советской власти ходило на службу, присутствовало на собраниях, поддерживая хотя бы внешне повсеместно принятые советские стандарты, то они поступили по-иному. Избавив себя практически от всяких нежелательных контактов с внешним миром, живя буквально в нищенской обстановке, так как даже те небольшие деньги, которые зарабатывали, тратились, в основном, так или иначе на сына и внучку, они не возбуждали внимания властей и завистливого участия случайных знакомых и соседей.
Поэтому никто и не донес на Софью Федоровну, что она занимается с учениками частным образом, никто не копался в прошлом Петра Никифоровича. При этом им было искренне безразличено то жалкое внешнее состояние, в каком они добровольно, по собственному выбору оказались, так как получили взамен некое подобие свободы, не предусмотренной для людей, живущих нормальной жизнью.
Пожалуй единственное удовольствие, которое позволял себе Карпушин при полном понимании жены, всегда и во всем, впрочем, его мнения и поступки одобрявшей, была игра на скачках.
Как-то летом, после окончания школы, в пору, когда я с Софьей Федоровной уже не занимался, но заходил иногда к старикам повидаться, он раза два брал меня с собой на ипподром.
Петр Никифорович, знавший и любивший лошадей, дал мне понять, что и у него когда-то были «лошадки», а также с грустной улыбкой, но не без гордости отметил, каким неплохим наездником считали его друзья и знакомые.
Времена менялись, кое о чем сказать уже стало возможно без опасений, а услышенное мною вполне совпало с рассказом Софьи Федоровне о далеком помещичьем прошлом.
Конечно, играл он на ипподроме, не увлекаясь, ставил понемногу, ведь и денег особых быть у него не могло.
По словам Петра Никифоровича устроители тотализатора вместе с жокеями страшно жульничали. Однако, он всегда оставался «при своих», так как не только проигрывал, но нередко, обладая тонкой интуицией истинного лошадника, и кое-что выигрывал, особенно в одиночных ставках, не приносивших больших денег.
Для крупного выигрыша нужно было поставить одновременно на лошадей, заканчивающих первой и второй, что сделать было весьма непросто, а при царивших на ипподроме нравах, вероятно, и невозможно.
На бакинском ипподроме собиралось обычно не так уж много народа, не больше двух сотен, и почти все знали друг друга. Поэтому и на трибуне, и в буфете, где всегда предлагалось дефицитное в Баку, да еще летом, пиво и горячие люля-кебабы, завернутые в лаваш, зрители оживленно и заинтересованно переговаривались, обсуждая предстоящие заезды.
Петр Никифорович в буфет не заглядывал, так как экономил деньги на лишние ставки. Он делил свое время между трибуной и демонстрационным кругом, на который жокеи выводили перед заездом своих лошадей.
Играть он меня не только не подталкивал, но и очень корректно от тотализатора ограждал.
Однако, я и не мог заразиться азартом игры, так как полностью лишен был такого чувства от природы. На ипподроме мне понравились лошади, заинтересовали сами заезды, их темп и накал.
Я с любопытством наблюдал за поведением публики, слушал непривычные разговоры, а также с удовольствием пил холодное пиво и ел сочный люля-кебаб...
...Невольно отвлекшись от основной канвы воспоминаний, я могу еще долго рассказывать о том, как жизнь воспитывала меня и как я старался преодолеть в себе робость перед непростыми жизненными реалиями, впервые возникшими передо мной в одиннадцати-, двенадцатилетнем возрасте.
И о том, как многие годы продолжалось это преодоление, что за люди окружали меня и как они помогали мне добиваться очень скромных, но нелегких успехов. О том, как всегда находились люди, старше меня и опытнее, которые помогали и дружески поддерживали.
Спасибо всем им за это!
Знакомые нашей семьи в те непростые времена разделялись моими родителями на тех, кому можно было довериться, и тех, кому доверять никак нельзя.
Это не значит, что с моими тетками, сестрами папы, к примеру, велись какие-то предосудительные с точки зрения властей разговоры.
Заводить подобные беседы в те времена было просто неприлично.
Самый преданный и порядочный человек мог подумать, а что если "там" спросят (от сумы и от тюрьмы не зарекайся!), о чем это вы беседовали у таких-то?
Что ответить, как выйти из положения и не оговорить близких людей?
Ведь "там" все, если надо, узнают и заставят говорить...
Но с людьми, кому доверять было нельзя, темы разговоров выбирались совсем и сугубо нейтральные, которые даже при богатом воображении нельзя было бы соотнести с темами политическими...
Наверное поэтому случай, который произошел в нашем доме в январе 1953 года и связан со знакомой и коллегой мамы, некой Тамарой Леоновной, запомнился мне навсегда.
Утром мы узнали об аресте врачей-вредителей, которые замышляли убийство наших вождей. Мама сказала мне тогда же, что по подобному обвинению осудили в памятном 1937-ом профессора Плетнева.
«Это был выдающийся врач, - убедительно и веско сказала мне мама. - А врач не может убить своего больного. И, конечно, Плетнев не мог быть злодеем. О нем говорили как о человеке очень достойном.»
И мама снова вспомнила о Ване Маргулове, друге своих молодых лет, о том, какой это был человек, как его все любили и как трагично повернулась его жизнь...
Не вдаваясь в особые рассуждения, мама сказала мне все, что нужно и можно было тогда по этому поводу сказать, ясно и понятно выразила свое отношение к происходящему.
Ей было бы неприятно, если бы её сын поверил в подлинность сообщения о врачах-отравителях и уже этим сделался соучастником назревавших трагических событий.
Только так можно объяснить этот редкий случай, когда при мне действия советских властей были осуждены, причем по вопросу острому и такому важному.
А вечером к нам пришла возбужденная Тамара Леоновна. И тут же, без особых вступлений, принялась с возмущением повторять и с жаром комментировать весь букет обвинений, который вот уже целый день мы слушали по радио и уже успели прочитать в газетах.
Как они могли так поступить! Врачи! Это же изверги и фашисты! Как хорошо, что во-время всех их вывели на чистую воду! А что, спрашивается, этому Виноградову среди них было нужно? Он же русский, а не еврей!
Мама и папа молчали. И я, конечно, молчал.
Что можно было ответить, да еще человеку, которому довериться было нельзя? Впрочем, с людьми, которым в нашей семье полностью доверяли, разговоров об аресте врачей просто не было.
Ни слова об этом не сказала Софья Николаевна, старый друг нашей семьи, например, которая через несколько дней просидела у нас целый воскресный вечер. И мама с тетей ни слова об этом не сказали Софье Николаевне.
Как будто ничего не случилось, как будто радио и газеты ежедневно не захлебывались, стараясь перещеголять друг друга и понося банду убийц в белых халатах. А Ольга Ивановна, моя первая учительница, тоже ставшая другом нашего дома, помню, в другой раз, уже прощаясь, на пороге, произнесла, горестно покачав головой: «Что твориться, что твориться!».
И тут же ушла, дабы вдруг разговор не продолжился, потому что и вправду такие разговоры затевать и поддерживать было просто неприлично…
Прошла минута-другая, и тут неожиданно папа встал с места и молча ушел в другую комнату, плотно закрыв за собой дверь, которая обычно всегда оставалась открытой. Тамара Леоновна замолкла, но вскоре продолжила свои высказывания. Мама по-прежнему упорно молчала, не глядя на гостью.
Лицо мамы сделалось каменным и безразличным. Однако, Тамара Леоновна ничего не замечала, а возбужденный монолог продолжался. Наконец, она выговорилась.
Мама по-прежнему молчала. Пауза затягивалась.
Мы молча и в полной тишине сидели за столом. Мама не спешила, как обычно, в кухню, чтобы поставить чайник, не расставляла на столе чашек. Потом она сказала, обратившись ко мне: «Иди к себе и займись уроками, скоро спать.» Вместе со мной поднялась и Тамара Леоновна. В полной тишине она оделась в передней и, растерянно попрощавшись, удалилась.
Позднее я оценил поведение моих родителей в присутствии человека, которому нельзя и опасно довериться как демонстрацию (иного слова не подобрать!) накануне грозных событий, ожидаемых с часу на час.
Мои-то родители не могли не чувствовать и не понимать по собственному горькому опыту, какие наступают времена.
И они не захотели беспрекословно подчиниться системе насаждаемых властью ценностей, хоть как-то не продемонстрировать свой отказ с ними солидаризироваться.
Как вспоминается сегодня, во многих бакинских семьях с самого начала отнеслись с настороженностью и недоверием к печально известному «делу врачей».
Сужу по тому, что никто из моих школьных товарищей его не обсуждал, газетных и радиосообщений не пересказывал, хотя мы говорили и спорили на самые разные темы, куда менее интересные и актуальные.
То есть все вели себя так же, как и я, с первого дня предупрежденный мамой. Обсуждения начались уже потом, когда врачей освободили.
Интерес немедленно проявился, и сразу стало ясно, что был он к этому делу всегда.
Однако, это было уже совсем в другое время. Тогда же все молчали, как будто понимая, что говорить об этом неприлично.
Многим, жившим в те годы, осталось памятной большая статья журналистки Ольги Чечеткиной в газете «Правда». Статья была о враче Кремлевской больницы Лидии Тимашук, которая разоблачила якобы преступных монстров и была за свой подвиг (именно так характеризовались тогда действия Тимашук) награждена орденом Ленина.
Прославляя врача-героя, автор объявила Тимашук символом советского патриотизма, человеком, ставшим близким и дорогим для миллионов советских людей. Тон, заданный Чечетктной, подхватили другие газеты, уровень проклятий и восхвалений поднимался с каждым днем.
Между тем в центральных и местных газетах, буквально каждый день, печатались хлесткие фельетоны о расхитителях, жуликах, недобросовестных директорах, завмагах, врачах, работниках службы быта, а также стилягах и других проводниках чуждой нам буржуазной морали и идеологии.
При этом все они носили исключительно еврейские фамилии и в тексте всегда особо подчеркивалось имя и отчество героя, если оно было типичным для евреев. На несколько месяцев только евреи стали героями фельетонов, русские, армяне и азербайджанцы могли не беспокоиться за свою репутацию.
Через две или три недели после первого сообщения о врачебном заговоре с мамой поделилась своими неприятностями на работе наша соседка Софья Петровна Трояновская. Какая-то пациентка устроила в поликлинике публичный скандал, оскорбляя ее и обвиняя во вредительском лечении, из-за которого она не может никак избавиться от недуга. Главврач тут же назначил комиссию по расследованию этого дела, а Софья Петровна уже готовилась к самому худшему...
Тогда же по городу поползли слухи, а в те годы слухи, как мы знаем, были полностью контролируемы, будто арестовали заведующего аптекой-еврея, который готовил отравленные лекарства.
Первым рассказал мне об этом под большим секретом сын Тамары Леоновны. Позже стало известно, что об этом же ходили слухи не в одном нашем городе.
...Не могу сказать, что вся жизнь моя и все мои мысли в это время вращались исключительно вокруг зловещих событий и слухов. Школьные занятия, каждодневные заботы об уроках, контрольных работах и всяких долгах и пробелах по учебе не оставляли много свободного времени.
К тому же, как раз в конце февраля, мы с большими ожиданиями думали о предстоящем в первых числах марта дне рождения Шурика Каграманова. Вся наша компания готовилась к особенно интересному празднику...
Здесь к месту вспомнить и рассказать о моем школьном товарище Шурике Каграманове, все свои школьные годы учившимся только на «отлично». Оказалось, что его не только уважают за успехи в учебе, но многие стремяться к дружескому общению с ним. Оказалось, что и девочки из соседних школ, а это были подруги его двоюродной сестры и одноклассницы его соседки, тоже ценят его общество. При раздельном обучении мы были разделены не только в стенах школы. «Смешанные компании» встречались тогда среди школьников достаточно редко, ребята и девочки и после школы общались только со своими одноклассниками.
Репутация отличника, легкий и необидчивый характер, общительность, умение себя держать с разными людьми и в разных обстоятельствах и производить впечатление на окружающих, в том числе (а это особенно важно!) на наших родителей и родителей наших подруг, позволили Шурику стать центром общения и душой именно такой «смешенной компании».
И остаться им на многие годы, до самого окончания института, когда мы уже давно расстались со школой, где, впрочем, как раз в год нашего окончания раздельное обучение было отменено.
Даже то, что Шурик по-настоящему ни с кем из нас не сближался, ни с ребятами, ни с девочками, сыграло свою роль. Закадычных друзей у Шурика не было, он был одинаков со всеми, все мы чувствовали себя равными друг перед другом в его доме. И как-то незаметно поняли, как хорошо и весело можно проводить время у Шурика всем вместе.
Началось все, сейчас вспоминаю, на его дне рождения, когда мы учились в восьмом классе, в начале марта 1952 года. После этого памятного дня все старались не пропустить случая или повода собираться вновь и вновь. Отец Шурика, который любил, когда его называли дядя Костя, и его мама (ей тоже очень нравилось, когда товарищи и подруги Шурика называли ее тетя Нора) были совсем не против, чтобы в их доме весело и шумно проводили время товарищи и подруги Шурика.
Они не очень-то любили, когда их сын куда-то и к кому-то уходил, а вот сборища у себя их вполне устраивали.
И почти всегда они уходили куда-нибудь в гости, чтобы не мешать.
Первое время звучала радиола, на которой крутились старые довоенные пластинки с записями Утесова и Цфасмана.
Позже стал все более привычным громоздкий переносной катушечный магнитофон «Ява», чудо и большая редкость по тем временам.
Магнитофон с набором записей модной тогда музыки где-то доставали и приносили только на один вечер. Магнитофонная лента нередко рвалась, мелодии Гленна Миллера или джазовые вариации Бени Гутмана неожиданно прерывались, но лента склеивалась и танцы продолжались.
Как раз в это время на экранах вновь с триумфом прошел старый-престарый кинофильм «Петер». Мы учились и учили друг друга танцевать танго по этому фильму. Точно так, как в фильме, с приставным третьим шагом, когда партнер идет вначале вперед, а потом назад, поворачивается в танце через левое плечо, а потом через правое, а партнерша безошибочно угадывает предлагаемый ей рисунок танца...
Дядя Костя любил поговорить с нами «по-душам», расспросить о наших делах, высказать свое мнение о некоторых из нас.
«Из всех товарищей Шюрика я больше всего уважаю Мискина», - эта фраза запомнилась мне почему-то надолго. Дядя Костя произносил букву «ю» вместо «у» и букву «и» вместо «ы».
Речь шла об Олеге Мыскине, нашем однокласснике, отец которого погиб на войне. Он жил с матерью очень скромно, а верннее говоря, в большой нужде. Олег всегда очень упорно и прилежно учился, его хвалила и ставила всем в пример еще наша первая учительница Ольга Ивановна.
В старших классах он стал одним из лучших учеников. Вот почему дяде Косте хотелось, чтобы все, в том числе и его сын, брали пример с Мыскина.
Вспоминал дядя Костя и о военных годах, о том, как пешком, буквально пешком, прошел он путь от от Северного Кавказа до Варшавы. Только где-то в Польше впервые их посадили на грузовики и провезли несколько десятков километров, до очередного места сосредоточения.
А до этого и после все переходы были только пешие. («Ведь мы слюжили в пехоте!») Дядя Костя рассказывал о войне много и часто, но именно этот сюжет произвел на меня тогда сильное впечатление и запомнился очень хорошо.
Фронтовик и вообще человек решительный чувствовался в нем безусловно. Помню, когда мы были в пятом классе, в школе произошел трагический случай. После окончания уроков наш однокласник Апресов в нескольких десятках метрах от дверей школы, выскочив перед стоящим на остановке троллейбусом, попал у всех на глазах под грузовую машину.
Народу на улице было много, у школы стояли родители учеников младших классов, которые пришли за своими детьми. Но все от неожиданности и ужаса не знали, что делать. И только дядя Костя, ожидавший как раз Шурика, не растерялся. Он подхватил на руки уже мертвого, как потом оказалось, мальчика и бегом побежал с ним к станции скорой помощи, которая располагалась тогда совсем рядом, на соседней улице. Он же первый, в пальто, испачканном в крови, окруженный толпой родителей, учеников и просто прохожих, сообщил всем о смерти Апресова. Реанимации тогда еще не знали, если тело оставалось бездыханным, это означало, что надежд не осталось никаких...
Образования особенного у дяди Кости не было, служил он на рядовой должности в аппарате Министерства заготовок республики, а поэтому всегда ходил в фоме, которая полагалась тогда этому ведомству.
Форма придавала ему по тем временам некоторую внешнюю значимость.
Но в присутствии жены, это было заметно даже и нам, дядя Костя тушевался и больше помалкивал.
Дело в том, что тетя Нора (она носила свою девичью фамилию - Долуханова) чувствовала и держала себя как человек отнюдь не рядовой.
Архитектор, она довольно долго проработала в единственном тогда в нашем городе архитектурном проектном бюро «Азгосархпроект», хорошо знала известных архитекторов, по проектам которых строился наш город.
Надо сказать, я заметил это уже тогда, архитекторы отличались своим поведением от людей других специальностей.
Казалось, они посвящены в нечто такое, что другим никогда не понять и не почувствовать, и как-то неуловимо, ненавязчиво, но достаточно понятно демонстрировали свою исключительность.
Дело тут, вероятно, в том, что изначально, еще на институтском вступительном конкурсе, а конкурсы на архитектурные факультеты и отделения повсеместно, и не только в Москве и Ленинграде, были немалые, отбирались кандидаты, не только способные к точным наукам, но в той или иной степени творчески одаренные.
Поэтому архитектурный снобизм создавался людьми довольно яркими и неординарными, которые в дальнейшем из года в год вырабатывали и формировали сообща эти самые отличительные черты, характерующие и заслуженных мастеров, и рядовых молодых и не очень молодых архитекторов.
И архитектор Долуханова не была тут исключением.
Тетя Нора в описываемое время была главным архитектором города Сумгаита, нового строящегося промышленного центра в некольких десятках километрах от Баку. Она стала пусть небольшим, но заметным архитектурным начальником, и рядом со скромным своим супругом выглядела особенно значительно.
Даже ростом была несколько выше и комплекцией посолиднее.
Шурик с маминых слов увереннно расказывал нам об Усейнове, Меджидове и Исаеве, которые руководили в те годы мастерскими «Азгосархпроекта», запросто оценивая сильные и слабые стороны, а также личные качества каждого из них. Говорил, как общаются и работают они со своими подчиненными и коллегами.
Естественно, чаще всех фигурировал в разговоре академик Усейнов, известный в Баку не только как видный архитектор, но и человек высокой общей культуры. А еще рассказывал он о столичной архитектурной элите и об их детях, многие из которых тоже готовились стать архитекторами. О том, как здорово и интересно отдыхали они вместе с мамой в подмосковном доме творчества архитекторов Суханово. Рассказывал, чем и как развлекали себя там отдыхающие.
Само собой разумеется, всевозможные «можно – нельзя» решал Шурик чаще всего с мамой, а не с папой. При этом и папа, и мама дружными усилиями, с помощью бабушки, у которой Шурик проводил время до и после школы, пока родители были на работе, держали Шурика в большой строгости.
Это было известно всем и тоже работало на репутацию Шурика в глазах наших родителей. Родители были очень довольны, что мы держимся вместе, такой большой и дружной компанией, где постоянно присутствуют лучшие ученики класса.
А к тому же находимся под бдительным и строгим оком четы Каграмановых.
Это тоже компанию укрепляло, ведь родительское одобрение было для большинства отнюдь небезразлично.
Сборища «у Шурика» хороши были уже тем, что туда без всякого предубеждения принимался каждый.
Существовала у нас в классе, кстати, еще и тесная небольшая компания, где собирались только близкие друг другу приятели, а иное, «постороннее» присутствие совершенно исключалось. Подруги этих наших одноклассников строго отбирались по признаку личной привлекательности, и каждая должна была пользоваться особой симпатией кого-то из них, чтобы расчитывать на приглашение войти в круг «избранных».
Ничего подобного «у Шурика» быть не могло.
Не все из тех моих одноклассников, кто приходил в этот дом, удержались там надолго. Кое-кто «не прижился», то ли не проявляя и не вызывая особого интереса при близком домашнем общении, то ли из-за мальчишеской неприязни к прилежным и послушным, недолюбливая наших лучших учеников, которые были к Шурику постоянно вхожи.
Ведь успехи и неуспехи в учебе очень часто и помимо желания разделяли и разводили нас в школьные годы.
А кое-кто чувствовал себя не совсем на виду, считал, что окружающие к нему относятся с недостаточным вниманием.
Очень трудно сказать, почему мы общались или не общались с кем-то в молодости...
К тому же, а это стало понятно мне позже, родители Шурика, внимательно приглядываясь к нам, товарищам и подругам сына, нередко советовали ему, кого следует всячески привлекать в дружеский круг, а от кого нужно незаметно, но настойчиво отдаляться. И Шурик, всегда отличавшийся послушанием, всегда очень считавшийся с родителями и их мнением, этим советам не мог не следовать.
Таким вот образом время и обстоятельства отобрали и свели всех нас в той навсегда памятной квартре, на втором этаже дома на углу проспекта Ленина и 1-ой Свердловской улицы, где многие годы мы встречались, меняясь и взрослея.
Уже и учились мы в разных институтах и на разных факультетах, а все же неизменно, несколько раз в году собирались «у Шурика». И дядя Костя, по-прежнему подвижный и оживленный, беседовал с нами о новостях, вспоминал разные события, важные и не такие уж нам запомнившиеся.
А потом, в передней, уходя и подавая пальто тете Норе, наставлял, как и прежде, чтобы вели себя потише и вежливо разговаривали с соседями, если те придут с претензиями на шум и беспокойство в позднее время.
И почти те же книги стояли в большом старом шкафу, и так же, как раньше, кто-нибудь, чем-то обиженный или просто будучи не в настроении, снимал с полки знакомую книгу, и перелистывая ее, сидел в углу дивана, не обращая внимание на музыку и смех вокруг...
Итак, как раз в конце февраля 1953 года, мы с большими ожиданиями думали о предстоящем в первых числах марта дне рождения Шурика Каграманова. Праздник ожидался особо интересным, так как Шурик уже поделился с нами, что пригласил в гости нескольких новых в нашем окружении девочек, которые, впрочем, были известны многим из нас и раньше, так как учились в соседней 23-й школе. И все очень хотели познакомится с ними лично.
Однако, произошло непредвиденное.
Накануне ожидаемого нами с таким нетерпением дня, рано утром 4 марта 1953 года по радио передали сообщение о тяжелой болезни Сталина.
Всем с самого начала, с первых же часов, было ясно, что это не просто болезнь, а болезнь смертельная.
Отменили все передачи по радио, в эфире звучала только печальная классическая музыка, регулярно прерываемая чтением официальных медицинских сообщений о состоянии вождя.
Два дня прошли в странном, неестественном состояннии тревожного ожидания, а утром 6-го марта объявили о смерти вождя.
Недвижная, с окаменевшим лицом стояла в школьном коридоре наша директор Нина Константиновна Березина и слезы текали по ее морщинистым щекам.
Слез она не вытирала, демонстрируя личным примером, как должен реагировать на смерть вождя каждый настоящий советский человек.
В конце коридора, на столе, покрытом красным полотнищем, был установлен в окружении цветов портрет Сталина, с красно-черным траурным бантом на раме. Такие же портреты появились в тот день во всех учреждениях и даже в витринах магазинов, а на стенах официальных зданий вывисели портреты вождя, которые обычно появлялись в дни праздников.
Но на этот раз портреты были обрамлены черными и красными лентами.
На всех домах вывисели траурные флаги.
Траурная музыка, заполнявшая эфир, зазвучала повсеместно, так как на улицах и во многих организациях включили или вновь установили десятки громкоговорителей.
Конечно, ни о каком праздновании дня рождения, ни о каком сборище «у Шурика» и речи теперь быть не могло. Всякое веселье стало запретным.
Не работали кинотеатры, отменены были театральные спектакли, по вечерам город становился безлюдным и мрачным...
Местом паломничества в Баку стал белокаменный монумент вождя, что стоял тогда перед зданием Музея истории большевистской партии Азербайджана.
В этом здании позднее разместили городской Дом пионеров.
Было такое впечатление, что в эти дни никто по-настоящему не работал и не учился.
Организованные колонны людей с цветами и портретами Сталина двигались к монументу, чтобы возложить венки и букеты к его пьедесталу.
Старшеклассники нашей школы во главе с неутешной Нинушкой и несколькими учителями тоже ходили к музею. Не обошлось без бокомятки.
Однако, пострадавших и задавленных насмерть, как это было в Москве, где тысячные толпы, пытаясь пройти мимо гроба Сталина, установленного в Доме союзов, попали в смертельную давку на Трубной площади, такого в Баку, конечно, не было.
Мама под каким-то предлогом не пустила меня вместе со всеми, поэтому лично я всего не наблюдал, но ребята в лицах потом пердавали, как наша Нинушка пробовала по своему обыкновению наводить порядок, но безуспешно. Колонна нашей школы смешалась с сотнями посторонних, густой толпой продиравшихся вперед. Торжественного возложения цветов явно не получилось...
Кстати, о московских жертвах тех траурных дней нигде и никогда, многие годы вообще не упоминалось. Люди питались исключительно слухами. А многие, как обычно, просто не могли верить в то, о чем газеты не сообщали.
Даже много лет спустя, после того, как в популярном романе Галины Николаевой «Битва в пути» упомянута была трагедия на Трубной площади, без подробностей, конечно, без указаний числа жертв, один мой сотрудник, человек очень разумный и вовсе не советский ортодокс, искренне убеждал меня, что слухам верить нельзя, а следовательно, за разговорами о жертвах тех дней ничего не стоит.
Можно себе представить, каково было гипнотизирующее влияние нашей пропаганды, если уже в совсем иные времена разумные люди не могли от этого гипноза освободиться.
После трехдневных, невиданных по своиму всеохватному масштабу траурных мероприятий, 9 марта вождя похоронили на Красной площади в Москве. Похороны транслировались по радио, я слушал речи, произнесенные с мавзолея. Не помню, где я находился в момент, когда саркофаг с телом Сталина вносили в мавзолей и по всей стране заревели заводские гудки. Кажется, ходил ненадолго к кому-то из знакомых по маминому поручению, так как занятия в школе были в день похорон отменены.
В те годы каждый бакинский завод, каждая уважающая себя фабрика имели еще гудки, причем в некоторых местах, как например, на судоремонтном завде «Парижская коммуна», они звучали ежедневно, в определенное время. По гудку «Парижской комунны» на Баилове, как в далекие годы, можно было ориетироваться во времени.
В тот день загудели не только предприятия, но и суда в порту и на рейде, паровозы на железндорожной станции, и одновременно замерло движение на улицах города.
Когда я вскоре возвратился домой, меня встретила растерянная и удивленная мама. Казалось, она была чем-то обрадована, но как бы не знала и не догадывалась чем, да и вообще не понимала, можно ли назвать радостью это чувство.
Оказалось, что после окончания похорон, когда отключили микрофоны на Красной площади, в радиоэфире на несколько минут установилась непривычная тишина. И вдруг неожиданно зазвучала увертюра Мусоргского к опере "Хованщина" - «Рассвет над Москва-рекой»!
Название как бы отделилось в сознании мамы от звучащей мелодии и стало значимо в этой обстановке само по себе.
Хотя не только в словах, но и в знакомой музыке, несомненно, она услышала вполне определенное настроение. И у мамы появилось смутное предчуствие грядущих перемен, грядущего рассвета...
Мама мне обо всем этом тут же рассказала. И помолчав, добавила, что очень было бы интересно узнать, как попала в эфир именно в эти минуты увертюра с таким многозначительным названием, наполненная внутренней радостью и тревогой.
Была ли эта смелая инициатива музыкального редактора, заручившегося негласной поддержкой начальства (хотя вряд ли в той обстановке вопрос этот мог обсуждаться, и согласие высокого начальства могло быть на самом деле получено) или указание подобрать соответствующую музыку поступило с самого верха и редактор выбрал Мусоргского?
Во всяком случае, получился некий «тайный знак», который мог быть расшифрован теми, кому музыка была знакома и кто смог ее сразу же воспринять в связи с необъявленным названием.
Надо сказать, что я не встречал почему-то никого, кто заметил это происшествие, обратил бы на него хоть какое-то внимание.
И в многочисленных мемуарах о том времени ничего об этом не сказано. Вероятно, все увиденное, продуманное и пережитое закрепляется в памяти в результате последующих разговоров и обсуждений.
А обсуждать значение «Рассвета над Москва-рекой» в контексте смерти вождя мало кто в то время решался. И кроме того, мало кто обратил на музыку особое внимание. Ведь это всего лишь музыка!
Потом все забылось, и сюжет этот, весьма показательный и символический, никем и никогда позднее не упоминался.
После шести дней, с момента объявления о болезни Сталина до похорон, прошедших в какой-то странной, как я уже говорил, неестественной обстановке всеобщей растерянности, жизнь входила в обычную колею.
Имя вождя стало постепенно исчезать со страниц газет, незаметно сокращалось количество его портретов и транспарантов с бессмертными высказываниями.
Появилось слово «вождизм», появилось, правда, только в разговорах, а не на страницах печати. Но спустилось оно откуда-то сверху, из сфер закрытых партийных собраний и конференций и звучало осуждающе.
Впервые усышал я это определение от одноклассника - Гоги Готаняна, который никогда не говорил ничего лишнего, как и многие, впрочем, и никогда не передавал разговоров, которые происходили в его семье.
По всему было видно, что новое понятие разрешено к употреблению.
Становилось все яснее и яснее, что титул вождя народов не присвоит себе уже никто из новых руководителей страны.
Изменения в общественной атмосфере и в нашей жизни после смерти Сталина происходили очень медленно и незаметно, не затрагивая существенного и основного в жизненном укладе, в нравах и привычках.
Хотя кое-что менялось, невозможное вчера, становилось вполне возможным сегодня.
Уже через месяц произошло первое неожиданое событие. Объявили об освобождении арестованных «врачей-отравителей», причем газеты и радио сообщили о том, что признания в их якобы преступной деятельности были получены в результате применения «недопустимых приемов следствия».
Впервые мы официально услышали о том, что у нас могли арестовывать невинного человека, что в МГБ широко использовались пытки и истязания заключенных.
Раньше в нашем сознании пытки связывались с методами фашистов, с застенками гестапо, где издевались над коммунистами и борцами за правое дело, над советскими партизанами и подпольщиками.
Если вспомнить, что во многих семьях кто-то из родственников пострадал в свое время, что очень и очень многие ожидали еще возвращения родных и близких из лагерей и ссылки, то можно себе представить, какое впечатление произвело тогда освобождение врачей, какие оно вызвало ожидания.
Весна 1953 года запомнилась еще одним примечательным событием - массовой амнистией. Из лагерей и ссылки освободились тысячи и тысячи заключенных и ссыльных по уголовным статьям.
Мама сказала тогда, что и не надеялась на амнистию репрессированных политических, однако, было заметно, как ее разочаровало, что вслед за врачами, никто из них не дождался тогда изменения своей судьбы.
Ведь была надежда, что вернуться домой многие старые друзья и знакомые, да и просто малознакомые люди, о которых она не забывала и за которых переживала все эти годы.
Поняли все по-настоящему, что означала весенняя амнистия, в конце весны - начале лета, когда в Баку, как и в других местах нашей страны, поднялся невиданный доселе вал уличной преступности. В газетах об этом, как обычно, ничего не писали, статистика преступности тем более была секретной, но народная молва заменяла нам газетные отделы уголовной хроники.
Много лет спустя фильм «Холодное лето пятьдесят третьего» с Папановым в главной роли напомнил время, когда массы освобожденных уголовников грабили и раздевали, снимали часы, угрожая ножами и даже пистолетами. В Баку такие случаи, по слухам, особенно часто происходили на приморском бульваре и на улицах Завокзального района.
Впрочем, с нашего соседа Ромы Шеина часы сняли под окнами нашего дома, в самом центре, на улице Толстого.
Это был настоящий уголовный террор. Однако, надо отдать должное властям и милиции, обстановка повсеместно и довольно скоро была взята под контроль.
Советский режим был неплохо приспособлен для такого противодействия. По простому указанию сверху возможно было, не оглядываясь особенно на процессуальные «тонкости», провести массовую и широкомасштабную «чистку», освободив города от преступного элемента, вновь отправляя в тюрьмы и колонии не только пойманных с поличным, но и подозреваемых в совершении преступлений, а также тех, кого угораздило попасть в подозрительные компании.
Была усилена наружная служба, на улицах нашего города день и ночь дежурили вооруженные патрули солдат внутренних войск, возглавляемые милиционерами. По ночам в городе часто слышалась стрельба. Рассказывали, что в Баку действовали особые милицейские группы.
«Одинокие» женщины и якобы подвыпившие мужчины, под наблюдением вооруженных оперативников ходили по самым опасным и подозрительным районам города. Как только грабители подступались к ним и этим проявляли себя, тут же реагировали оперативники, немедленно и без предупреждения открывая огонь на поражение.
Убитых, естественно, относили к пострадавшим при оказании вооруженного сопротивления при задержании. Не знаю, во всем ли отвечают эти факты действительности, но сама обстановка тогдашних времен вполне такое допускала. Поэтому ни у кого не вызывала сомнения подлинность слухов. Не возникало также и мыслей о противозаконности этих действий.
Советский человек был воспитан по-особому.
Довольно скоро проявилась явно выраженная тенденция в политике нового руководства.
Заговорили о необходимости изменить положение в сельском хозяйстве, улучшить снабжение населения самыми необходимыми продуктами и товарами.
Если раньше генеральная линия партии требовала преимущественного развития тяжелой индустрии, то теперь впервые люди услышали о том, что следует дать дорогу легкой и пищевой промышленности, чтобы сделать жизнь людей более достойной и зажиточной.
В выступлениях новых лидеров страны Маленкова и Хрущева зазвучали обещания уже в ближайшее время существенно поднять объемы розничной торговли, расширить ассортимент товаров в магазинах.
Конечно, от слов до конкретного дела было далеко, а по-настоящему проблема эта так и не была решена. Но намерения пойти, наконец, навстречу потребностям человека вселяли тогда какие-то надежды.
Тем более, в некоторых крупных городах, и в Баку в том числе, местные власти постарались за счет резервов немедленно улучшить положение со снабжением, чтобы этим поднять свой авторитет в глазах высшего руководства и уменьшить поток писем в центр с жалобами на хроническое отсутствие самого необходимого. Как звучало в известном лозунге - делом ответим на призыв партии!
...Воспоминания о бакинской жизни того времени не могут обойтись без упоминания о том, какое впечатление произвела на меня, коренного и совсем молодого бакинца, Москва, когда я побывал там впервые. Хочется вспомнить, что особенно поразило, и как поездка эта повлияла на мой кругозор, на представления об окружающем мире.
После окончания занятий, в самом начале лета 1953 года, папа купил нам с мамой путевки на полтора месяца в дом отдыха нефтяников, что размещался в поселке Томилино под Москвой по Казанской дороге. Так впервые попал я в столицу. Трудно сегодня даже представить, чем стала для меня московская поездка, для меня, уже шестнадцатилетнего, не повидавшего до этого ничего, кроме родного города, а также некоторых мест на Кавказе во время летних поездок на озеро Гек-Гель и на Минеральные Воды. По-моему, большинство бакинцев моего поколения, впервые попавшие в столицу уже после войны, сравнительно взрослыми людьми, испытали сходные чувства.
Москва в те годы была особым городом, о котором много писали, о котором слагали песни, который подавался всегда только в возвышенных тонах и любовь к которому, даже людей, его никогда не видавших, становилась одной из необходимых и официально декларируемых сторон советского патриотизма.
Красная площадь, Кремль с краснозвездыми башнями, мавзолей Ленина, лучшее в мире московское метро, новые мосты через Москва-реку, новые дома на улице Горького и Ленинградском шоссе, стадион «Динамо» и даже непостроенный Дворец Советов, а также закрытая с началом войны Всесоюзная сельскохозяйственная выставка (ВСХВ) с монументом «Рабочий и колхозница» - все это доводилось до уровня символов, которые должны были вызывать безусловный восторг у каждого. Даже если ему не посчастливилось увидеть все это непосредственно, а только в кинокадрах или на фотографиях.
После войны к таким символам должны были быть присовокуплены высотные дома, и в первую очередь, «воспетый поэтами университет» на Ленинских горах.
Одним из самых сильных, ударных обстоятельств, которое делало Москву городом особым, был, во времена моего детства, тот факт, что там живет и работает великий Сталин.
Многократно, и в прозе, и в стихах, и устно, до нас доносилась трогательная картина, как поздней ночью, когда город уже заснул, не гаснет лишь окошко в московском Кремле. Не гаснет до самого утра, потому что в своем кабинете, склонившись над бумагами и раскуривая знаменитую трубку, не спит и думает о каждом из нас дорогой вождь и учитель.
Так что поездка в Москву, особенно первая поездка, становилась тогда для многих провинциалов в чем-то подобной паломничеству.
Надо сказать, что я эту поездку так не воспринимал. Но рассказы тети Ангелины, а рассказывала она о своих со Степой поездках в Москву часто, много и интересно, не могли не заинтриговать и не подготовить меня ко встречи с чем-то совершенно необычным.
Интересное началось с самого начала, так как мы полетели в Москву самолетом. К тому времени уже несколько лет существовало регулярное воздушное сообщение между Москвой и Баку. Три или четыре рейса в день совершали старые, предвоенной модели самолеты ЛИ-2 (аналог американского транспортного Дугласа) и новые комфортабельные двухмоторные пассажирские машины ИЛ-14, которые брали на борт около тридцати пасажиров. Воздушное путешествие не вошло еще в обычную практику, большинство ездило поездами даже в командировки, не говоря уже о частных поездках. Поэтому самое начало, полет на ИЛ-14, стало интересным и необычным.
Лететь нужно было часов восемь, с двумя посадками, в Астрахани и Сталинграде. Пассажиров в те времена Аэрофлот обслуживал совсем немного, поэтому аэровокзал в бакинском аэропорту Бина представлял собою всего один небольшой зал, уютно обставленный глубокими мягкими креслами.
Аэропорты Астрахани и Сталинграда, насколько я помню, являлись придатками военных аэродромов, где к услугам пассажиров были небольшие временные бараки. Помню еще, что в Сталинграде пространство вокруг места стоянки самолетов было сплошь усыпано мелкими осколками от снарядов и бомб, которые перемешались с землей и составляли единую утрамбованную массу.
Один из подобранных сталинградских осколков, свидетель недавней войны, долго потом хранился у меня как сувенир.
Помню, как в сталинградском аэропорту мы обедали в крохотном ресторане, все вместе, пассажиры и экипаж, и обсуждали неданюю катастрофу пассажирского самолета, во время которой погибла известная актриса Ната Вачнадзе. Официальных сообщений о катострофе, кончно, не было, в Советском Союзе тогда о подобном не сообщали. Поэтому пилоты тоже отмалчивались, говорили что-то неопределенное, не желая распространяться на закрытые служебные темы. Позднее оказалось, что в авиакатастрофе погибла только Вачнадзе, а Пудовкин умер своей смертью. Так что слухи, рождаемые отсутствием достоверной информации, подтверждались не всегда и не полностью.
Самолеты летали тогда довольно низко, погода стояла безоблачная и ясная, внизу хорошо были видны сменяющиеся ландшафты, реки, дороги, поселки и города. Полет на такой высоте немыслим без болтанки и воздушных ям, очень сильными были шум и вибрации. Некоторые пассажиры не выдерживали, часто пользовались бумажными пакетами или стремительно убегали в туалет.
Но мы с мамой все перенесли вполне нормально. Вылетев из Баку ранним утром, даже под утро (помню, что в автобус для поездки на аэродром загружались в час ночи, под радиоперезвон полночных московских курантов), мы уже в середине дня сели в подмосковном Внуково
Главное, чем удивила провинциала столица, были непривычные масштабы. Вот стоим мы на переходе Садового кольца, не успев перейти широченную магистраль и застигнутые на ее середине красным светом светофора. У самого носа и за спиной, в каком-нибудь метре, проносится многорядный поток машин. Оказаться в таком состоянии и москвичу не всегда приятно, а бакинцу, впервые попавшему в Москву, тем более. Так что масштабы города, его ритм и облик не мог не поразить сразу же.
Даже аэровокзал во Внуково, в самом начале пребывания на московской земле, произвел в этом отношении сильное впечатление. Далеко ему было, конечно, до современных, даже малых, аэропортов. Но если в Баку авиапассажиров считали тогда на десятки, то здесь уже на сотни.
Представительное, нарядное, отделанное мрамором здание аэровокзала столичной, московской архитектуры, увенчанное изящной башней, которая, как писали тогда, повторяла силуэт башен кремлевских, призвано было как бы предварить последующее впечатление от города. Через просторные залы, мы, получив наш багаж, привезенный на большой ручной тележке, вышли на площадь, которая была никак не меньше нашей бакинской привокзальной. Это вам не бакинский аэропорт, тем более не астраханский и не сталинградский!
А потом была поездка на автобусе. Широкое шоссе и количество машин поражало. Когда же въехали мы в город и оказались на Калужском шоссе, настал черед поражаться шириной проезжей части и тротуаров, высотой и размерами новых домов...
Надо сказать, что через несколько лет восхищение мое грандиозностью масштабов столицы несколько поубавилось. Я понял, что человек гораздо лучше чувствует себя на улицах и площадях, соизмеримых с какими-то вполне определенными человеческими масштабами. Но это было позже...
Вскоре наш автобус был у Большого Каменного моста, и неожиданно, после поворота к мосту, развернулась за рекой панорама Кремля. До сих пор не могу забыть чувство восторженного удивления, охватившее меня. Какая цветовая гамма - яркая зелень набережных и кремлевских садов, кирпичная краснота стен и башен, разноцветье крыш и шатров, сияющее на солнце золото соборных куполов... И все это под голубизной летнего неба в легких перистых облаках, а на переднем плане - река, показавшаяся мне могучей и широкой.
Впечатление было таким сильным, а краски казались такими интенсивными и контрастными не в последнюю очередь из-за хорошей солнечной погоды, наступившей, как мы узнали, после недели затяжных дождей. Город был свеж, умыт, ярко освещен летним солнцем и вполне готов предстать в своем самом привлекательном виде. Тем более, изображения, к которым мы привыкли тогда и в кино, и на цветных иллюстрациях, были или черно-белыми или тускло-цветными, лишь очень приблизительно передающими суть натуры. Поэтому сиянье Кремля, увиденного непосредственно, с самой, пожалуй, выгодной точки, поразило меня небыкновенно.
Такой же восторг испытал я поздее, пожалуй, только дважды - на Дворцовой набережной Ленинграда, а потом - в центре площади Согласия, в Париже...
По старому, довоенному путеводителю (новых, послевоенных тогда еще по-моему и не было) и по еще более старой, дореволюционной карте Москвы я еще до поездки изучал нашу столицу, готовил перечень мест, которые необходимо увидеть.
Мама тоже приехала в Москву впервые. Поэтому очень часто, раза три в неделю, добравшись на электропоезде до Казанского вокзала, многие часы проводили мы на московских улицах, сверяясь с картой.
Кремль в те годы был закрыт для посещения, там работали высшие государственные учреждения и присутствие на его территории простых смертных считалось тогда недопустимым. Мавзолей, над входом в который были начертаны слова ЛЕНИН и СТАЛИН и к которому змеилась длинная очередь, тоже нас не привлекал.
Мы долго ходили по залам Третьяковки и Исторического музея, побывали в Театральном и в Литературном музее, в Планетарии, в зоопарке, ездили в Останкинский и Кусковский дворец-музей.
Первое наше посещение города было связано с организованной автобусной экскурсией, поэтому мы «за компанию» побывали и в музее подарков Сталину. Сами мы туда не пошли бы, конечно. Нас привезли в тот отдел, который разместился в залах Музея изобразительных искусств им.Пушкина (другой отдел занимал тогда залы Музея Революции). Большинство экспонатов основной экспозиции убрали, но некоторые из-за своего размера и веса (например, слепок скульптуры Давида Микеланжело) стояли на месте.
Мама особенно переживала, что мне не удалось увидеть античную коллекцию музея с коллекцией слепков древнегреческих и римских скульптур, специально некогда составленнную для просвещения именно таких, как я, а теперь недоступную. Когда еще удастся вновь приехать в Москву!
Нагромождение подарков - предметов современного народного искусства, картин, всевозможных диковинных изделий и вещей, в большинстве своем с изображениями вождя народов, никакого интереса, конечно, не представляло.
Москва вызывала у меня интерес и многими повседневными вещами, создающими уклад жизни громадного столичного города.
Станции и поезда метро сияли чистотой, прилавки продуктовых магазинов заполняло непривычное разнообразие товаров, в самых рядовых булочных выставлены были десятки сортов хлеба, а в кондитерской на улице Горького поражали фантастические разноцветные комозиции из кремов и шоколада, украшавшие громадные по размеру торты. И везде массы людей, спешащих по делам, переходящих с одной линии метро на другую, ожидающих троллейбуса и автобуса или зеленого сигнала у переходов через улицу. Подземных переходов тогда еще не было совсем.
Одной из достопримечательностей для приехавших в Москву провинциалов было кафе-мороженое в начале улицы Горького, наискосок от здания Центрального телеграфа. Где еще можно было попробовать тогда такое вкусное мороженое, предлагаемое в ассортименте, еле умещавшемся на нескольких страницах меню, где еще можно было заказать невиданное чудо, называемое мороженое-торт?!
Поэтому все мои приятели, и раньше, и позже побывавшие в Москве, обязательно ходили в это кафе, а потом как люди, приобщенные к чему-то очень интересному, подтверждали в разговоре друг с другом свою осведомленность, не особенно, правда, восхищаясь тем, что увидели и попробовали. Ведь мы не маленькие, чтобы хвастать съеденным мороженым, пусть и особым, которого в другом месте никогда не найдешь!
Щедрость магазинных прилавков, уличных киосков и лотков, разнообразие, качество и доступность кафе и ресторанов придают городу дополнительную привлекательность, даже если ты и не обращаешь на все эти вещи приоритетного внимания. Достаточно вспомнить, как пирожковые и кондитерские Невского проспекта в Ленинграде, обилие в центре города всевозможных заведений, где можно было съесть или купить, как нам тогда казалось, все, что душе угодно, создавало соответствующее настроение, располагавшее приезжего человека к этому городу.
И как становилось нам позднее не по себе, когда со времением и постепенно оскудел Невский, в запущенных пирожковых предлагали только мутный бульон и один-два сорта невкусных пирожков, а в кафе «Север» стояла громадная очередь, и войти туда было просто невозможно.
Такое же впечатление производил и Киев, этот город-праздник, когда продовольственный кризис стал явно ощущаться и здесь, и та же Москва, зажатая тисками этого кризиса несколько позже.
Но в год моего первого знакомства со столицей фасад и витрина Советского Союза были в полном порядке, обилие и разнообразие бросались в глаза любому, тем более, жителю провинции, придавая особый лоск всему окружающему. Конечно, и масштаб столицы, сразу отмеченный поначалу, и все то новое, что я узнал и увидел здесь за полтора месяца, изменили во многом мои представления об окружающей меня действительности и о нашей истории. До сих пор благодарен родителям, которые в то непростое время старались сделать для меня все возможное, устроить так, чтобы я побольше всего посмотрел и получше все понял...
Дом отдыха Томилино принадлежал Министерству нефтяной промышленности, а не профсоюзам, как многие подобные заведения.
В профсоюзных домах отдыха и санаториях большинство путевок предоставлялось тогда со значительными скидками, профсоюз мог частично оплатить и дорогу. При этом следили, чтобы определенная часть путевок обязательно попадала рабочим.
В Томилино путевки покупали за полную стоимость и хозяйственное управление министерства продавало их не только нефтяникам, но и всем желающим. Оно и понятно, трудно было сравнительно дорогие путевки распространить исключительно среди работников нефтяной промышленности, которых в Москве не так много. Народ же из других мест традиционно стремился отдохнуть где-нибудь на Юге, у моря.
Поэтому большинство отдыхающих в Томилино состояло из образованной московской публики, было довольно много молодежи, студентов.
Рабочий люд был представлен в Томилино очень незначительно, несколькими чувствовавшими себя не в своей тарелке людьми, которых премировала путевкой администрация. Они держались особняком, где-то пропадали, появляясь к обеду и ужину в хорошем подпитии.
Большинство проводили в Томилино положенные двенадцать дней и уезжали домой.
Это мне с мамой, приехавшим так издалека, папа купил по несколько путевок, чтобы мы смогли отдохнуть от бакинской жары, а главное, получше увидеть столицу.
Условия для отдыха, которые предоставлялись приехавшим, с нынешней точки зрения никуда не годились. В двух зданиях, расположенных на большом участке расчищенного соснового леса, огороженного сплошным деревянным забором, были трех- и четырехместные номера.
Как правило, женщин размещали в женских номерах, отдельно от мужей. Существовало и несколько больших женских и мужских комнат человек на восемь - десять.
В некоторых комнатах были умывальники, но большинство умывались в общих туалетах, в конце коридора. Горячей воды, конечно, не было, душем можно было воспользоваться только по банным дням, раз в неделю. Душевая находилась на деловом дворе, на другом краю территории.
Но люди, привыкшие к перенаселенным сверх всякой меры коммунальным квартирам, нередко обитавшие в бараках и общежитиях, принимали все как должное.
Были, конечно, и исключения. Генерал МВД по фамилии Ефимов, недавний, как потом оказалось, министр госбезопасности Латвии, жил с женой и дочерью в отдельной комнате. С его дочерью, моей ровестницей, мы очень быстро стали хорошими приятелями. Вскоре генерал Ефимов неожиданно исчез. Дело в том, что через несколько дней после нашего приезда в Москву арестовали Берию. В столице, как говорили тогда, было неспокойно, на улицах стояли танки. Через день-два все пришло в норму, но генеральша сказала маме о том, что ее мужа срочно, еще в день ареста Берии отозвали из отпуска.
Отдельную комнату предоставили и начальнику объединения «Азнефть» Карасеву, который недолго отдыхал в Томилино с сыном. Карасев-младший учился в нашей 160-й школе, перешел тогда, кажется, в восьмой класс, поэтому мы и раньше были с ним немного знакомы.
Все остальные отдыхающие привилегиями в виде отдельной комнаты не пользовались. Только меня с мамой, как приехавших издалека и надолго, довольно скоро разместили в крохотной, но отдельной комнатушке, где раньше располагалась бельевая.
Зато кормили в Томилино прекрасно. В столовой блюда заказывали заранее, по качеству, вкусу, разнообразию и внешнему виду они ничем не отличались от ресторанных. Подавалось все это на хорошей посуде и на белых крахмальных скатертях. Столовая выглядела очень привлекательно, не хуже ресторанного зала высокого класса.
Недалеко от спальных корпусов располагались министерские дачи. Там все лето жили семьи нескольких начальников главков и заместителей министров нефтяной промышленности, оттуда каждое утро уезжали, а поздно вечером туда возвращались черные «Волги» и ЗИМы. Там же, на даче отдыхала семья известного геолога Г.Ф.Мирчинка, члена-корреспондента Академии наук СССР, одного из зачинателей нефтяной геологии. Мирчинк до войны жил в Баку, был одним из руководителей «Азнефти» и профессором Индустриального института. После войны Мирчинк работал в Москве.
Папа был знаком с ним по Баку и хорошо о нем отзывался как о серьезном специалисте и порядочном человеке. С сыном Мирчинка, моим ровестником, как и с другими детьми и гостями из дачного поселка, я был в приятельских отношениях. Кроме того, я общался с молодыми отдыхающими, студентами-москвичами, которые весьма благосклонно, по-дружески ко мне относились, несмотря на разницу в возрасте.
Так что скучать мне не пришлось, и до сих пор летние томилинские дни вспоминаются как веселые, радостные и счастливые.
Отдыхающая молодежь устраивала костюмированные карнавалы, танцы под радиолу, ходила купаться на близлежащий пруд, по очереди каталась на велосипедах, принадлежавших нашим дачникам. Всегда традиционно провожали на станцию уезжавших.
Медленно, задолго до очередной электрички, шли по узкой дорожке к деревянному томилинскому перрону и еще медленнее, уже проводив кого-то, возвращались обратно.
За две недели, а некоторые отдыхали в Томилино и более длительное время, многие успевали сдружиться и проводы всегда были немного грустными. Тем более, происходили они обычно после ужина, под вечер, что также создавало соответствующее настроение.
Москвичи обменивались телефонами, уславливались созвониться и обязательно как-нибудь встретиться. Я же знал, что не увижу уезжавших больше никогда. Впервые в жизни я встречался и очень скоро навсегда, именно навсегда, расставался с таким множеством самых разных, но в большинстве доброжелательных, интересных и симпатичных мне людей.
Помню один из них, старше меня на год, окончивший школу с золотой медалью и уже зачисленный без экзаменов на физфак МГУ, прощаясь, советовал после окончания школы обязательно поступать туда же и обязательно разыскать его на физфаке.
А девочка Галя, которая тоже окончила школу с медалью и тоже была зачислена в университет, только не на физфак, а на какой-то другой факультет, надеялась, что я увижусь через год в университете и с нею.
Но я знал определенно, что учиться буду только в Баку и никого из моих новых знакомых никогда больше не увижу.
Знал, что не воспользуюсь и номером телефона студента второго курса Юридического института по фамилии Тарасов, который, пощаясь, нацарапал его на листочке, торопливо вырванном из записной книжки.
С Тарасовым мы несколько дней, до того, как нас с мамой поселили отдельно, прожили в большой общей «молодежной» комнате. Свою фамилию он часто упоминал в разговорах, и я ее поэтому твердо запомнил. Он рассказывал мне о судах, прокурорах, следователях милиции, о работе уголовного розыска и участковых уполномоченных в Москве, о том, как дворники сообщают участковым обо всех замеченных особенностях в поведении жильцов, рассказывал о судебных экспертах и медиках, а также о работе коллегии Верховного суда СССР по гражданским делам, членом которой было его мамаша. "Моя мама очень известный человек," - всегда подчеркивал Тарасов.
Себя Тарасов считал криминалистом, готовил к работе в прокуратуре и даже уже побывал там на практике.
Он объяснял мне, что Юридический институт, который выбрал сознательно, готовит юристов-практиков, не то что МГУ, где неизвестно чему юристов учат. Вероятно, я оказался благодарным слушателем, поэтому за несколько дней Тарасов многое очень интересного мне терпеливо рассказал и объяснил.
А потом почти не стал обращать внимания, так как постоянно сопровождал вновь появившуюся очень привлекательную студентку какого-то московского театрального вуза.
Издали я наблюдал, как расположившись с ней на соседних шезлонгах, Тарасов что-то очень увлеченно рассказывал. По его жестам и выражению лица мне показалось, что он просвещал свою собеседницу в области криминалистики. В другой раз, сидя в летнем кинозале, как раз позади Тарасова и его спутницы, я услышал обрывок рассказа о том, как проводится в милиции допрос задержанных... А через несколько дней, когда мы все, и та самая студентка-актриса вместе с нами, Тарасова провожали домой, он дружески попрощался со мною и сунул бумажку с номером телефона.
Не помню, как звали молодого музыканта, будущего композитора, который учился тогда в Московской консерватории. Он очень интересно и уверенно рассказывал нам о музыке, о том, как ее сочиняют разные композиторы, рассказывал и о самих композиторах, давно умерших и ныне живущих.
Если Тарасов беседовал только с одним, определенным слушателем, то будущий композитор любил большую аудиторию, которая, как я помню, внимала ему буквально с открытыми ртами.
Впервые популярные позднее байки о приключениях известного московского плейбоя (так бы сейчас его назвали) Никиты Богословского узнал я именно тогда. Имя и фамилию этого молодого человека я забыл далеко не сразу, помнил многие годы, ожидая услышать о нем по радио или прочесть в газете.
Однако, мой томилинский знакомый никак, повидимому, не прославился, не стал известным, хотя, помнится, твердо на это надеялся. Но упоминания о популярном до сих пор композиторе Богословском не дают мне забыть и о нем. Во всяком случае, рассказчиком студент-композитор был отменным.
Общался я и со взрослыми из маминого окружения. Пожилой, солидный мужчина, скрипач-любитель, устраивал в гостиной музыкальные вечера. Он приносил с собой проигрыватель и ставил долгоиграющие пластники, большая новость и редкость в те времена, со скрипичными концертами Моцарта и Баха. И неплохо подыгрывал на своей скрипке, создавая подобие «живой» музыки.
Слушателей собиралось немного, десятка полтора - два. И мама была очень довольна, что я имею возможность слушать серьезную музыку и здесь.
Вспоминается дама, тоже пожилая и тоже очень солидная, с которой мама подолгу беседовала на самые разные темы. Дама писала пьесы-инсценировки современных литературных произведений, главным образом почему-то писательниц-женщин, Анны Коптяевой, Галины Николаевой, Ванды Василевской. Писала она исключительно для себя, и это странное увлечение занимало ее уже давно. На отдыхе создавалась очередная многоактная инсценировка известного в те годы романа Николаевой «Жатва». Дама читала маме по тетрадке избранные, наиболее, по ее мнению, удавшиеся отрывки с подробными, эмоционально написанными ремарками.>br>Своими ремарками она особенно гордилась. Мама, однако, не испытывала восторга, так как роман «Жатва» ей совершенно не нравился...
Нашим соседом по столовой был рабочий-проходчик Метростроя, крепкий мужчина лет тридцати. Мама всегда с уважением и подчеркнуто-предупредительно относилась к «простым людям». В этом не было ничего от обидной снисходительности, и собеседники это всегда хорошо чувствовали.
Такое отношение происходило из твердого убеждения, что человеку, не получившему соответствующего образования и зарабатывающему на хлеб простым физическим трудом, в нашей жизни приходится намного тяжелее. Характер труда рабочего, изматывающего физически и зачастую вредного, изменился ненамного по сравнению с годами маминой молодости, когда сформировались ее взгляды на окружающую действительность вообще и на рабочего человека в частности.
Наш сосед почувствовал к нам большое расположение и в ожидании блюд, а иногда и после окончания очередной трапезы, много рассказывал о своей жизни, о семье и о работе.
В самые напряженные периоды войны строительство московского метро, которое рассматривалось как важнейший оборонный объект, продолжалось, и он, совсем тогда молодой паренек, участвовал в проходке тоннелей и строительстве станций кольцевой линии. Работали, не считаясь со временем, как на фронте, да и после войны было не легче, и сейчас тяжело.
"У нас людей не жалеют, - говорил наш сосед,- самое главное план, план выбивают любой ценой, надорвись, а план дай!"
Так еще раз мама убедилась в правоте своих взглядов на положение рабочего человека.
Очень скоро сосед наш сошелся с небольшой компанией отдыхающих в Томилино мужчин и женщин, таких же, как он, «простых людей», не бродил уже неприкаянный после завтрака, а сразу же исчезал куда-то с новыми приятелями. С нами вместе он, как правило, уже не обедал и не ужинал, так как появлялся, если не пьяный, то сильно навеселе и, стесняясь мамы, приходил в столовую только после нас, чтобы не сталкиваться с нею за столом в таком виде.
Мама за него очень переживала, но утром за завтраком старалась никак не обидеть случайным неосторожным словом. На все у нее было свое мнение и суждение, но вмешиваться в чужую жизнь и в чужие дела она не считала себя вправе.
...Прошло почти тридцать лет. Возвращаясь как-то на электричке в Москву, я сошел на станции Томилино. Забор все так же огораживал участок соснового леса, и вскоре я был уже на территории бывшего дома отдыха. Вокруг царило полное запустение, беседки и скамейки исчезли, лес поредел. По разбитой и грязной дороге, которая раньше была главной аллеей парка, я вышел на пустырь, где раньше стоял наш спальный корпус.
Здание столовой, неузнаваемо изменившееся, использовалось для каких-то хозяйственных нужд, а в сохранившемся втором корпусе, перестроенном и разделенном на квартиры, страшно обшарпанном, жили люди.
По остаткам полукругом стоящих кирпичных постаментов парковой скульптуры угадывалось место, где раньше располагалась центральная площадка с фонтаном и террасой, огражденная нарядной баллютрадой, расставлены были шезлонги и плетеные кресла. Но все это только лишь угадывалось, все было в прошлом...
...Закончилось лето 1953 года, начались занятия в десятом, выпускном классе.
1-го сентября я снова явственно представил себе Москву, моих новых знакомых, которых я никогда больше не увижу.
В тот день в Москве, на Ленинских горах открывали новое здание МГУ. По радио шла трансляция торжественного митинга, выступало новое руководство страны, Маленков говорил привычные, стандартные фразы. А я впервые связал все это с тем, что сам реально видел и знаю, и впервые понял, что теперь точнее и правильнее смогу судить о происходящем и вообще о многом.
Под шум и аплодисменты трансляции в моей памяти возникли Ленинские горы, громадная площадь перед университетом и высотная башня главного здания.
Я вспомнил, как стоял там, задрав голову, и о чем думал только недавно. И представил себе, как мои почти ровестники, мои знакомые, один рыжий, в очках, другая неизменно серьезная, с короткими темными косами, сейчас вот, в эту минуту входят в новые университетские аудитории.
Впервые, казалось мне, большой и загадочный окружающий мир, а не только привычное, находящееся непосредственно рядом со мной, становились доступными для реального представления...
Не могу здесь снова не вспомнить о моем школьном товарище Вадиме Рожковском. Не боюсь даже повториться после рассказа о нем в воспоминаниях «Наша стошестидесятая» (опубликованы на страницах клуба школы N160 Бакинского портала), так как уж очень памятным и важным стало для меня недолгое время наших приятельских отношений.
Вадим повстречался мне в школьном коридоре в первый школьный день десятого класса, а через несколько дней мы с ним познакомились и очень быстро сдружились. Он приехал в Баку за несколько недель до начала учебного года и поступил в параллельный десятый класс нашей школы. Отец Вадима, актер, в нынешнем сезоне должен был начать выступать на сцене Театра русской драмы.
Вскоре я увидел Рожковского-отца на сцене. Представительный, лет пятидесяти, слегка полноватый, что, впрочем, даже как-то гармонировало с его высоким ростом и с низким красивым голосом, он чаще всего исполнял в современных советских пьесах широко распространенную роль «ответственного товарища из центра», который, вмешиваясь в конфликт пьесы, без труда разрешал напряженную ситуацию, поучая при этом, как нужно жить и работать советскому человеку и партийцу.
При личном знакомстве Рожковский-старший в корне отличался от созданных им сценических образов. И не только тем, что был беспартийным, но, главное, тем, что терпеть не мог Сталина, не одобрял политики нашей партии и правительства, более того, не боялся об этом прямо говорить малознакомым людям. Конечно, не со всеми он был в этих вопросах вполне откровенен, но почему-то вскоре после того, как я стал заходить к Вадиму, его отец перестал меня опасаться.
Жили они вдвоем недалеко от нас, рядом с театром, снимая комнату в квартире у многодетной семьи. Незадолго до появления в Баку Рожковский разошелся с женой, матерью Вадима, не то народной, не то заслуженой артисткой республики, игравшей первые роли в Смоленском драмтеатре.
Когда я заходил к Вадиму, а заходил я к нему не так уж редко, но всегда, как правило, под вечер, отец, уже вернувшись с репетиции, бывал дома. Через какое-то время, если был занят в спектакле, уходил вновь, но если был свободен, сидел с нами и с интересом участвовал в общем разговоре.
Очень скоро я узнал, что Вадим пишет стихи, а через некоторое время он прочитал свой рассказ, где живо описывалось предвыборное собрание на заводе. Ораторы пели привычные дифирамбы советской власти и выражали уверенность, что деятельность их кандидата в депутаты, а выдвигалась на этом собрании кандидатура неназванного весьма значительного лица, члена Политбюро, будет способствовать дальнейшему расцвету нашей страны.
И тут поднимается из дальнего ряда какой-то человек, просит слова и начинает говорить о своей неустроенной жизни. О каком процветании страны может идти речь, если так убого и бедно живут люди, если ему даже квартиры уже пять лет не дают и не обещают и он ютится с семьей в общежитии, за занавеской? И вот тогда, после такого выступления, ему очень быстро дали квартиру, квартиру в казенном доме с десятилетним сроком обязательного в ней пребывания... Таково, примерно, было содержание рассказа.
Рассуждая по поводу прочитанного сыном, Рожковский-отец очень скоро перешел к недавним репессиям, к методам работы НКВД, к тому, что и почему скрывает от народа советская власть. И, конечно, заговорил о Сталине. Впервые в жизни я слышал такое...
Конечно, шока и неприятия беседы наши у меня не вызвали. Подспудно, вероятно, я уже дано пришел к тому, о чем услышал в семье Рожковских.
Однако, удачно и во-время «озвученная», снабженная фактами, о которых я либо совсем не знал, либо только смутно догадывался, тема эта стала восприниматься совсем по-другому.
Тем более, мои вопросы, порой и возражения, всегда внимательно и серьезно выслушивались.
И на них следовал всегда очень развернутый и доказательный ответ.
При этом, как я понял позднее, Рожковский-старший хорошо чувствовал собеседника, видел, что я готов воспринять сказанное, а значит говорить со мною на эти опасные темы вполне допустимо. Как-то раз, правда, он будто мимоходом, предупредил, что не стоит услышанное обсуждать с кем-либо, так как по-прежнему это весьма опасно.
Судя по рассказам, Рожковский встречался с очень многими, самыми разными людьми, много читал, был человеком весьма развитым и неглупым. Совсем молодым, мальчишкой он участвовал в Гражданской войне, будучи курсантом пулеметной школы. Курсанты не столько учились военному делу, сколько воевали на разных фронтах.
В самом начале двадцатых Рожковский демобилизовался и приехал в Москву, причем, как я помню из рассказов, уже тогда у него появились претензии к советской власти. Вскоре он поступил в студию при театре Мейерхольда, затем несколько лет играл в этом театре.
Позднее он работал в других московских теартрах, в том числе в Камерном, много выступал на провинциальной сцене, а последние годы жил и работал вместе с женой в Смоленске.
Но Рожковский не был только лишь человеком театра, у него было много родственников, знакомых и друзей, далеких от сцены и искусства вообще. Его родной брат, который не разошелся с советской властью, а продолжал ей верно служить многие годы, занимал важный пост в Наркомате иностранных дел, мать, которая тоже жила в Москве, была тесно и хорошо знакома со многими известными партийцами и их женами. И молодой, а затем не очень уж молодой актер был в этом кругу своим человеком.
Рожковский вспоминал, как в материнском доме в годы войны собиралась высокопоставленная публика, в том числе крупные военные чины и дипломаты. Вероятно, друг другу они доверяли, потому что не очень стеснялись рассказывать такое, о чем в газетах не писали и о чем открыто не принято было говорить ни тогда, ни намного позднее. Например о том, какому страшному разгрому подверглись кадры Красной Армии не только в довоенные годы, но и в первые недели и месяцы войны.
Эти данные потом стали широко известны, но я о них узнал впервые в разговоре с Рожковским. От Рожковского я впервые услышал, что в эти тяжелые военные годы у многих, в том числе приближенных к высшим эшелонам власти, появилась надежда на изменения советского строя после войны, надежда на исчезновение всеобщего отупляющего страха и рабской покорности, на смягчение репрессий и пересмотр политических дел.
Немудрено, что столь информированный и при этом критически мыслящий человек смог составить вполне определенное представление о советском режиме. А как только решил, что прямой опасности поделится своими мыслями уже нет или она сильно уменьшилась, тут же стал обсуждать эти волнующие вопросы со своим окружением. В таком окружении случайно оказался и я.
Так я объясняю поведение Рожковского-старшего осенью и зимой далекого 1953 года.
К сожалению, тесное общение с Рожковскими продолжалось недолго. Перед экзаменами на аттестат зрелости Вадим перешел в вечернюю школу. Учился он очень неважно, вместо уроков занимался своими литратурными делами, поэтому, не надеясь сдать экзамены в нашей школе, пошел туда, где требования были предельно низкими. Но и там провалился.
Поступив рабочим на завод, он потом год работал и учился в вечерней школе, получив аттестат зрелости позже нас. В этот период виделись мы совсем не часто. Вадим работал, учился, да еще писал свою пьесу на современную тему и заканчивал историческую драму в стихах о приходе варягов на Русь.
Времени у него на частые и долгие беседы не оставалось, да и я был очень занят, преодолевая трудности первого курса технического вуза.
Летом 1955 года Рожковские уехали из Баку в Новосибирск. Вскоре я узнал, что Вадим поступил там в студию при театре «Красный факел», а потом был зачислен и в труппу театра. На этом следы его затерялись. Ни громкой театральной, ни литературной карьеры у него не состоялось.
Во всяком случае, как и о томилинском моем знакомом композиторе, я ничего никогда о Вадиме больше не слышал.
...Несколько позже, не столько литературным, сколько общественным событием стала повесть Ильи Эренбурга «Оттепель». Написанная, что называется, по горячим следам, опубликованная в журнале «Знамя» в мае 1954 года, повесть описывает жизнь и настроения общества четко определяемые по времени началом весны 1953 года. То есть временем, когда страна похоронила Сталина.
Такая редкая в художественной литературе репортажная оперативность не могла не обратить на себя внимания читателя.
Но к этому добавилось неожиданное и ясно читаемое указание на близость благотворных перемен. На смену зиме и морозам робко, пока как первая оттепель, вступала в свои права весна. Настроение людей, их жизнь наполнялись надеждой на скорые перемены.
Все это содержалось в повести не только в виде иносказательного намека, пронизывающего все ее содержание и вынесенного в название, которому суждено было вскоре обозначить важнейший исторический период в жизни страны. Герои Эренбурга прямо говорят о наступающих новых временах. Однако, далеко не все, даже вполне взрослые люди, прониклись в те времена содержанием «Оттепели», были готовы повесть эту адекватно воспринять.
Но мне, пришедшему не без влияния Рожковских к определеннму пониманию окружающего, все стало тут же понятно.
Скажу больше. Когда через несколько лет, в 1956 году, прозвучал антисталинский доклад Хрущева на XX съезде КПСС, и многие наши знакомые пребывали в шоке, все услышанное показалось мне хорошо известным.
Для меня новые времена, когда предрассудки и заблуждения сталинской эпохи уходили в прошлое, наступили не после XX съезда, а тремя годами раньше. Ведь именно тогда начались обсуждения доселе запрещенного, давшие толчок собственным размышлениям на эти темы.
Именно тогда, а не позднее, наступила для меня та самая знаменитая «оттепель».
Может показаться несколько странным, что я хочу завершить сугубо личные воспоминания из частной жизни бакинской семьи претенциозным на первый взгляд рассуждением. Но мне подобное завершение представляется уместным и вполне оправданным. И вот почему.
Вспоминая нашу жизнь, мне хочется по мере возможности представить себе, почему с нами и вокруг нас происходили те или иные события, почему мы, наши родители и предки жили так, а не иначе. В противном случае необходимость публичных воспоминаний, где не фигурируют известные личности и не описаны события, происходившие с их участием, становиться спорной.
Поэтому не обойтись без размышлений на общие темы, без осмысливания исторических реалий, иначе картина времени размоется вереницей подробностей, которые может быть и не следует публично излагать.
Такие подробности интересны только как отражение особенностей времени, особенностей эпохи.
Вот почему, описывая то, что происходило непосредственно со мной и моими близкими, я всегда старался рассказать о жизни и ее реалиях в те далекие времена.
Это всегда было моей главной целью. И в заключение трудно обойтись без мыслей на несколько «отвлеченные» темы, обойтись без выводов, с ними связанных.
Надеюсь читатель, согласен он с моими выводами или не согласен, постарается понять мои записки именно в таком ключе и воспринять именно такое их завершение. И не заподозрит меня в желании навязать ему, опираясь на личные воспоминания, то или иное видение далекого прошлого.
Может быть он сам на основании своего жизненного опыта, а также обращения к историческим и мемуарным сочинениям самого разного характера попробует соотнести свои собственные воспоминания и размышления с эпохой, в которой он прожил свою жизнь.
Ностальгия по прошлому уступит тогда место подлинному к нему интересу, а следовательно, лучшему пониманию настоящего, из которого это прошлое вырастает.
Разве так уж интересно вспоминать давно прошедшее иначе?
Глубокий цивилизационный разлом, всегда существовавший между Россией и Западом, стал еще более ощутим и нагляден в той жизни, современником которой я стал.
Для подобного вывода не нужно глубоко изучать жизненные реалии и с научной дотошностью анализировать различные социокультурные общности. Вывод напрашивается на основе наблюдений, которые накоплены у любого человека, пытавшегося понять происходившее вокруг.
Советский Союз, укрепившийся к середине двадцатых годов на обломках поверженной Российской империи, унаследовал ее отсталость, отягченную к тому же всеобщим хаосом гражданской войны и разрухи.
Отставание страны издавна было не только экономическим, оно распространялось на социальную сферу, пронизывало все общество, его повседневную жизнь и культуру.
Модернизационные усилия, инициируемые сверху, хронически тормозились и отставание сделалось непременным фактором, характерным для российской цивилизации. Именно поэтому упомянутый цивилизационный разлом так бросается в глаза, так заметно и рельефно прослеживается на всех этапах нашей истории.
Как известно, относительно успешная, но кратковременная «догоняющая» модернизация, характерная для дореволюционной России на рубеже XIX и XX веков, не могла преодолеть ее хронического отставания по сравнению с ведущими европейскими странами.
Советская модернизация, начатая с невыгодных стартовых позиций, определенных революцией и разрухой, использовала тоталитарные методы с насильственной коллективизацией сельского хозяйства и форсированной индустриализацией.
Свелась она, в основном, к экономической модернизации, так как политико-идеологические факторы превращали модернизацию в обстановке враждебного окружения и «мобилизационной готовности» страны в обязательное условие ее выживания.
Основное внимание уделялось поэтому заимствованиям военно-промышленных технологий, развитию технического базиса.
Модернизационное движение осуществлялось по сути дела на путях прямых технологических взаимствований, которые не приводили к органическому восприятию и развитию мировых достижений, что в конечном счете не способствовало глубоким сдвигам как в экономике, так и в культурной сфере.
Само по себе усовершенствование материально-технической базы общества неизбежно, через производственную деятельность, образовательную политику и прямые преобразования в жизненных условиях, призванных содействовать экономическому прогрессу, должны привести к фундаментальным переменам и в области социокультурной.
Однако, масштаб и характер перемен при вынужденной, «вторичной» модернизации, вызванной давлением внешних факторов и осуществляемой тоталитарной властью, оказались недостаточными для успешного преодоления традиционной отсталости как в экономической, так и в социальной области.
В частности, оставались характерными широкое применение ручного труда, низкая квалификация основной массы рабочих и крестьян, многие из которых практически не имели предварительной подготовки и оставались малограмотными.
Предельно низкими по-прежнему являлись и бытовые стандарты жизни основной части населения, что в свою очередь не способствовало модернизационным сдвигам.
Следует особо отметить, что во время революции и в послереволюционную эпоху политико-идеологические факторы, а также реальные события в жизни страны приводили к значительному сокращению численности элитарных групп как в рабоче-крестьянской среде, так и особенно в так называемом образованном обществе. Общее снижение уровня культурных и профессиональных качеств, несмотря на формальный рост среднего образовательного уровня, оказались крайне болезненными для страны, которая изначально не могла похвастаться высокими достижениями в этих сферах.
Вот почему, несмотря на промышленный рывок, происшедший в тридцатые годы, Советский Союз не вышел и не мог выйти к началу Второй мировой войны на уровень передовых европейских стран по своим «модернизационным характеристикам».
Если глубоко задуматься, именно данное обстоятельство в первую очередь предопределило поражения в первый период Великой Отечественной войны, именно оно объясняет громадные потери, людские и материальные, понесенные Советским Союзом в ходе войны.
Можно перечислять самые разные причины наших поражений. Можно сравнивать количество войск и вооружения и сопоставлять стратегические планы сторон, а также обсуждать конкретные проблемы боеготовности частей и соединений, можно говорить о внезапности немецкого нападения либо этот факт опровергать, можно утверждать далее, что Сталин готовился к войне наступательной, захватнической, а получил совершенно другую войну, можно, наконец, сделать упор на ослаблении командного корпуса армии в результате кровавых предвоенных «чисток» либо на грубых просчетах советского военно-политического руководства.
Если не все эти факторы, то многие из них, безуловно, оказывали существенное влияние на ход событий и обусловили тяжесть наших поражений.
Однако, чтобы понять исторические особенности случившегося, следует в первую очередь обратить внимание, на каком уровне развития находился в то время Советский Союз.
Нужно представить себе, каков был уровень технической и военной, а также общей культуры в стране, насколько образовательные и профессиональные показатели основной массы населения соответствовали требованиям времени, возможностям строительства современных вооруженных сил и массовой армии, эффективного функционирования военной экономики.
Важно понять, насколько соответствовали модернизационные сдвиги минимально необходимым и достаточным для решения всех этих задач.
Не к месту обсуждать все эти проблемы на страницах мемуарного очерка. Не здесь должны приводиться развернутые доказательства, призванные обосновать именно цивилизационные, системные причины столь высокой цены нашей победы.
Высокая цена победы и последствия наших потерь с особой силой высвечены сегодня, когда историография предоставила документальные свидетельства происшедшей трагедии, освобожденные от секретных грифов, доступные для всеобщего ознакомления и свободного обсуждения.
Для меня, пережившего войну еще ребенком, причем в Баку, городе, который никогда не был фронтовым, непомерно высокая цена победы очевидна уже по личным наблюдениям. Она стала еще более очевидной на опыте послевоенных лет, потому что потери войны ощущались тогда на каждом шагу. Именно это определило конкретные реалии повседневных послевоенных будней, не могло не найти отражения в жизни страны, в которой мы жили.
Итак, цивилизационный разлом, повторим еще раз, оказался решающим фактором непомерно высокой цены нашей победы и определял нашу послевоенную жизнь. Более того, взглянем на проблему шире.
Весь социальный уклад, весь ход революционного движения, вся структура послереволюционной власти и все ее изменения в дальнейшем увязаны с данным фактором самым тесным и непосредственым образом.
Судьбы страны, ее историю нельзя рассматривать без учета и понимания этой связи.
Почему же так важно правильно указать на подлинные причины всего происшедшего? На мой взгляд хотя бы для того, чтобы понять положение наше в мире сегодня.
Ведь по мнению многих то, что мы победили, несмотря на ошибки наших вождей, происки врагов и козни союзников, говорит о силе и мощи страны. Об этом же говорят и послевоенные достижения, которые, несмотря на все издержки и неудачи, безусловно, были значительны.
Достаточно поэтому правильно указать на тех, кто виноват, поняв их ошибки и прямые преступления, достаточно предметно проанализировать тупики нашего развития, объяснявшиеся несовершенством общественного и государственного строя, чтобы стало понятно, наконец, что делать.
Выходит, проблема решаема, нужно лишь не повторять собственных ошибок, не наступать в очередной раз на те же грабли... Об этом в один голос твердят представители самых разных политических направлений, люди, придерживающиеся самых разных симпатий и антипатий.
Если же мы признаем крайне обидную для нашего национального самосознания идею о пребывании страны в состоянии перманентной догоняющей модернизации, заговорим о цивилизационном разломе между нами и западным миром, то выводы окажутся не столь уж оптимистичными.
Не следует также вновь и вновь соблазнятся возможностью списать все беды страны на «советские условия». Гораздо полезнее укрепиться в мысли, что и досоветская, и постсоветская действительность указывают на цивилизационные корни и причины наших исторических неудач. Хочется подчеркнуть, что рассуждения эти касаются не только СССР, который стал фактическим преемником и унаследовал все проблемы рухнувшей Российской империи. Они касаются также нынешней России.
Вполне обосновано распространить данные утверждения и на широкое современное постсоветское пространство, занимаемое странами, вступившими на путь самостоятельного развития.
Ведь тесные исторические связи, существовавшие на протяжении не одного столетия, оказывали и оказывают решающую роль на уровень их социально-экономического, политического и культурного развития.
Что же в этом случае на самом деле необходимо делать? Что делать для того, чтобы обеспечить достойную жизнь для всех граждан, чтобы сила и мощь страны была направлена на обеспечение их интересов и свобод в обстановке стабильности и процветания? Что противопоставить состоянию непрерывного «догона», при котором время от времени приходится платить столь высокую цену? Как сделать этот процесс эффективным и действенным?
А может быть наш исторический путь в принципе отторгает модернизационные изменения, создавая некий заколдованный круг?
Может быть следует, исходя из этого, отдать предпочтение тем политическим силам, которые ратуют за «особый путь», то есть призывают бросить «догонять» вообще и построить некую общественно-экономическую систему, соответствующую якобы нашим цивилизационным традициям. Создать, к примеру, «страну-крепость», отгороженную от остального мира – ведь существуют и такие «проекты».
Но разве это возможно, разве это реально? Разве очередная утопия, за которую кто-то, может быть, и ухватится, приведет к стабильности и процветанию?
Не говоря уже о том, что подобный путь вполне может закончиться новым торжеством тоталитаризма, замешенного то ли на национальной, то ли на имперской идеологии...
Не лишено в этой связи оснований утверждение об исторической предопределенности событий, присходивших и происходящих в стране и мире, о том, что на вопрос кто виноват? вряд ли существует внятный ответ. Ответ чаще всего исходит из сиюминутных выгод тех или иных общественных групп, из политической ситуации и коньюктуры.
Можно предположить поэтому, что к историческому процессу правильнее относиться как к явлению природному. Аналогия эта не во всем, конечно, точна, но высвечивает связь исторических событий с самыми разными, порой неизученными обстоятельствами.
Крупные многофакторные события не определяются случайной волей отдельных личностей, действия которых к тому же изначально предопределены своеобразной логикой заданных обстоятельств.
Не укладывается поэтому «российский путь» в логическое русло всевозможных сценариев, построенных по аналогиям с успешными примерами из истории других стран и народов.
Таким образом, вполне можно придти к мысли, что все происшедшее и происходящее связано с некими основопологающими векторами нашего развития, в том числе определяется глубоким и неустранимым цивилизационным разломом, о котором шла речь.
Понимание это, по-моему, приведет в конце концов к плодотворным компромиссам в суждениях и действиях, которых всегда так нехватало нашей политической культуре.
Мы обойдемся без категоричных обвинений, проявим большее понимание и не будем заниматься малопродуктивными осуждениями и политическими приговорами.
Только на этой основе возможено выработать позитивный и реальный взгляд на происходившее и происходящее вокруг.
Однако, принципиальный компромисс приемлем только до тех пор, пока он не противоречит совести, то есть нравственному разуму, тому самому кантовскому «моральнму закону во мне». Мое замечание не случайно. Сегодня многие поднаторели в области риторики и уверены, что словесными упражнениями возможно доказать любое положение.
Поэтому, выступая за компромиссы и обозначая их границы, только таким вот образом можно уберечь себя от ложных выводов и заключений.
За кажущейся амбивалентностью данного подхода стоит, как мне кажется, одна из немногих возможностей подлинного понимания времени, возможность вынести о нем взвешенное и здравое суждение.
И, может быть, ответить когда-нибудь на вопрос что делать?
Понимаю, что высказавшись таким образом в заключительной части, я несколько злоупотребил вниманием и доверием читателя и, что не вызывает сомнения, вышел за пределы жанра.
Явный крен в сторону свободной эссеистики может вызвать даже активное неприятие, так как «политические мыслители» встречаются сегодня на каждом шагу и порядком всем надоели своими рассуждениями.
Поэтому сегодня особенно актуально давно известное замечание: промолчи – сойдешь за философа.
Настроенные на чтение воспоминаний, плохих или хороших, читатели наткнулись на некие словесные построения, которые многим покажуться не только неуместными, но крайне спорными или неверными в принципе, что скажется на восприятии и впечатлении от содержания вцелом.
Однако, еще раз все обдумав и взвесив, я решил сказанное опубликовать, а старинными советами пренебречь. Ибо, еще раз повторю, хочу, пусть не совсем удачно, вставить пережитое мною в контекст времени.
Начало см. Часть I.