Ты хорошо выпил. Так хорошо, что при переходе улицы опускаешь ногу с тротуара на мостовую не носком, а всей подошвой, что у тебя всегда было признаком крайнего опьянения.
Так вот, поздний вечер, тебе очень хорошо и ты возвращаешься от друга домой.
Вышел из квартиры, спустился по лестнице, цементные ступеньки которой скривились влево... нет, вправо, погоди, да, точно, вправо, в сторону стены. Вышел из подъезда, пересек двор наискось и прошел мимо мусорных ящиков, где всегда шуршат бумагами дворовые кошки. Иногда глаза их вдруг вспыхивают фосфорическим блеском. Таким ярким, что он слепит, и ты на мгновенье перестаешь видеть саму кошку...
Он усомнился в правоте последних слов. Разве может быть такое. Лучей глаза не испускают, они могут только отражать их. Значит, глаза кошек отражали какой-то свет. Это что за свет был тогда, если он помнит не его, а отражение в глазах кошек. Надо проверить.
Он раскрыл записную книжку, нашел номер, подчеркнутый два раза и поднял трубку телефона, который всегда в таких случаях ставил возле себя.
- Привет, брат, - сказал он тихо, чтобы не тревожить семью в соседней комнате, - я не разбудил тебя?
- Что ты, брат, - был ему в ответ такой же тихий голос. Очевидно, собеседник тоже берег семью.
- Не спится, да?
- Откуда, - голос был полон горечи и тоски. - Ты Луну сейчас видишь, да?
- Да, - сказал он.
- Совсем, как у нас, скажи.
- Клянусь, точно такая, - сказал он.
В трубке некоторое время была тишина.
- Хочешь выпить? - спросили немного позже в трубке.
- Я уже пью, - сказал он.
- Я тоже. Подожди, я снова налью себе.
Послышалось тихое булькание, потом легкий стук стакана о микрофон трубки. В ответ он тоже дотронулся своей рюмкой до трубки.
- Будем, брат, - услышал он.
- Будем, - ответил он.
- Ты что-то хотел меня спросить, брат?
- Да, - сказал он. - У вас во дворе мусорные ящики были?
- Конечно, были. Как во двор входишь, сразу справа. Такой запах, особенно летом.
- А кошки во дворе были?
- Миллион. Слушай, я тебе скажу, столько кошек я нигде больше в мире не видел. Возвращаешься домой, на каждом ящике по две-три сидят и на тебя так смотрят, как будто они твоя жена.
- А глаза у них ночью блестели?
В трубке повисло виноватое молчание.
- Брат, наверное, должны были блестеть, но врать не хочу - не помню. Понимаешь, я в ресторане работал, каждый вечер такой пьяный возвращался, сам не знаю, как в постель попадал. Извини, виноват я перед тобой.
- О чем ты говоришь, как тебе не стыдно, брат?!
- Клянусь, честное слово, если бы знал тогда, что это будет нужно, хотя бы один раз пришел домой трезвый. Но кто знал, что все так повернется.
- Да, никто не знал, - он снова наполнил рюмку и дотронулся до трубки. - Будем, брат.
- Будем, - был ему ответ. - Знаешь что, - сказали ему в трубке. - Появился новый человек. Может, он знает.
- Ты у него уже что-нибудь спрашивал? - спросил он.
- Пока нет. Но кто-то из наших с ним разговаривал. Говорит, вроде ничего, но поручиться пока не может. Хочешь его телефон?
- Даже не знаю, - колебался он. - Не хотелось бы с непроверенным человеком разговаривать.
- Я тоже такой. Боюсь, вдруг не то слова скажет или не так поймет меня, потом весь день как больной ходить буду... Совсем забыл, хотел спросить тебя. Вот ты стоишь лицом к морю, да? Вечер, да? Луна откуда поднимается, справа или слева?
- Слева. Со стороны порта.
- Молодец у меня жена. Я ей говорю - справа, а она моей матерью клянется, светлая ей память, что слева. Пойду разбужу ее, скажу, что она права. Пусть обрадуется человек. Я тебе больше не нужен?
- Нет, спасибо. Пока, брат.
- Пока. Звони, брат. Еще раз извини, что не смог помочь.
- Подожди, - неожиданно для самого себя сказал он. - Дай на всякий случай его телефон, ну, того, новенького.
Он записал его номер, повесил трубку, откинулся на диване, закрыл глаза и снова оказался в своем городе, который который был от него так безнадежно далеко, как если бы он оказался на другой планете, а космические путешествия еще не начались. ... Итак, ты пересек двор и миновал мусорные ящики с кошками, о глазах которых ты наверняка уже никогда не выяснишь, прошел под аркой, верхнюю треть которой кто-то отсек себе под квартиру, потому что там было светящееся вечером окошко и ты всегда, проходя под ним, представлял, как в этой квартире люди ходят полусогнувшимися - уж очень мало было расстояние от пола до верхней части арки - и вышел на улицу.
Справа в лицо обязательно ударит ветер. Даже в самую тихую погоду. Улица, прямая, как стрела, берет начало на вершине холма, обрывающегося прямо в море. И хотя это достаточно далеко отсюда, и ветер по дороге обрастает разными запахами человеческого жилья, в нем все равно присутствует неистребимый аромат дикости и первозданности, вызывающий в воображении бескрайнее пространство ночного моря под звездным куполом.
Ветер будет чувствоваться все время, пока ты переходишь улицу, и пропадет, как только ты вступишь на противоположный тротуар, чтобы начать спускаться по улице, пересекающую первую.
Название ее ты, конечно, помнишь, но в памяти твоей она хранится не словом-обозначением, а, как у китайца или японца, образом-иероглифом. Неповторимым, как рисунок папилляров на человеческом пальце, узором теней. Его печатал на асфальте свет уличных фонарей, проходя через ветви деревьев, которые росли на этой улице. Шелковицами они были. Улица шелковиц...
Тихо замяукал телефон. На ночь он всегда ставил звук на минимум. Страна, где он поселился, покинув свой город, большая, в разных концах время разное, позвонить могли и под утро.
- Здравствуй, брат, - услышал он в трубке громкий голос.
- Я не разбудил тебя?
- Все нормально, брат, - сказал он. - Я не сплю.
- Один сидишь?
- Один, - сказал он.
- У тебя сколько сейчас времени?
- Около 12.
- А у нас почти три. Мы с другом сидим. Из Индонезии приехал.
- Наши там есть? - спросил он.
- Есть. Но мало. Тяжело там ему.
- А почему нам не звонит? - спросил он.
- Не знал он про нас. Теперь будет звонить... Слышишь, кричит, что каждый день будет звонить. Одичал он там совсем.
- Дай ему мой телефон, - сказал он, невольно улыбнувшись.
- Уже дал. Все наши телефоны ему дал. Слушай, мы тут два мудака сидим, два пол-метра выпили и все равно не можем вспомнить. Я что, я ничего, я только сейчас об этом подумал. А он шесть лет в своей Индонезии голову над этим ломал. Пунктик это у него стал, сдвиг. Я его в аэропорту встречал, знаешь, что он первое сказал? Ты, говорит, не помнишь, какой трамвай ходил в Черный Город?.. Брат, помоги, я уже в четыре места звонил, никто не помнит, хорошо, один про тебя посоветовал. Говорит, это только ты можешь помнить.
- Ты про номер спрашиваешь?
- Какой номер, слушай, номер он знает, 15-ый. Он другое не помнит. У этого трамвая посреди тела желтая такая линия шла или красная?
- Красная. С желтой линией трамвай на 8-ой километр ходил.
- Ишак, ты слышишь?! - услышал он в трубке обращение собеседника к своему гостю, который, очевидно, держал вторую трубку. - Ты столько лет живешь в этой Индонезии и ни у кого не мог спросить про свой трамвай. Зачем ты там живешь?!..
Дальше последовал мат, который был трехэтажным, потому, что в нем были использованы сразу три языка, в том числе и русский. Но это не было оскорблением. Это было обращение одного человека к другому, которого он любил, жалел и желал лучшей доли.
Потом в трубке наступила тишина, нарушаемая странными звуками.
- Ты слышишь, - услышал он в трубке, - он плачет. Говорит, каждый день в Индонезии старался вспомнить про этот трамвай, но не плакал. А теперь...
И вдруг в трубку хлынули рыданья уже самого собеседника. Он рыдал и орал одновременно.
- Подумаешь, он плачет. За столько лет этот ишак первый раз плачет, когда мы тут каждый раз литрами льем из глаз... Остановись, остановись, - кричал в трубке собеседник своему другу из Индонезии, - чтоб я умер, а ты жил, остановись, у меня тоже сердце есть, разрывается оно, сироты мы все, сироты... Прости, брат...
Послышались частые гудки, наверное, бросили трубку. Повесил и он свою.
Поднялся с дивана, походил по комнате, остановился возле окна, долго смотрел на пустынную улицу, которая так и не стала родной, несмотря на прожитые на ней годы, а в ушах все стояли рыданья человека, которого он никогда не видел, вряд ли увидит, но ради которого он не пожалел бы и жизни.
Потому что у него совсем не было бы жизни без этого человека и еще нескольких, подобных ему, чьи телефоны в его записной книжке были подчеркнуты дважды. Часть из этих людей находилась в одном с ним городе, остальные были разбросаны по всей приютившей их стране. Но это нисколько не мешало их Братству.
Он не знал, когда это все началось и кто был у истоков. Просто однажды, несколько лет назад, к нему позвонили и, не представившись, задали несколько вопросов. Они были нелепы для обычного телефонного разговора, и он решил, что это чья-то шутка. Тем не менее ответил на все.
Не только потому, что схожие вопросы постоянно мучили и его, но, главным образом, оттого, что после каждого ответа он испытывал все большее и большее облегчение. Словно груз, который он уже столько лет таскал на себе в этой стране, с каждым ответом терял часть своей непомерной тяжести.
В конце разговора его назвали братом, дали несколько телефонов других братьев и сказали, что, когда у него возникнут аналогичные вопросы, они будут счастливы ответить на них.
Он обратил внимание, что говоривший сказал не "если" возникнут, а "когда", то есть был абсолютно уверен в существовании этих вопросов. Уже томимый сладостным предчувствием невероятной удачи, но все еще боясь сглазить ее, он осторожно поинтересовался, а можно ли спросить прямо сейчас.
"Конечно, брат", - был ему ответ.
И он спросил сколько стоил стакан газированной воды с двойным сиропом в киоске напротив трикотажной фабрики.
Одно время слава этого киоска гремела по всему городу. Здесь так комбинировали сиропы, так газировали и охлаждали воду, что сюда приезжали даже с окраин. Это даже стало модно - где бы ты ни был вечером, в конце его заявиться сюда и с оттяжкой, не торопясь, здороваясь с то и дело подходящими и подъезжающими знакомыми, выпить стакан воды, который из-за этой моды стоил дороже, чем в обыкновенных киосках. Но вот насколько дороже?
У него было множество подобных вопросов, но этот всплыл первым. Когда ему ответили, и ответили правильно, потому что память его тут же завопила: да, да, ровно столько, это было всегда во мне, просто не выходило наружу, а затем в ней будто прорвало запруду и хлынули ответы на множество вопросов, мучивших его столько времени, он затих и долго молчал, не в состоянии произнести ни слова.
Молчали и в трубке. Сочувственно, понимающе, разделяя его чувства.
- Спасибо, - наконец, он смог продавить комок в горле, - брат, - добавил, произнося это слово с той искренность, которая обычно приложима не к словам, а чувствам.
- Держись, брат, - сказал ему брат. - Мы вместе. Звони. ... И вот ты спускаешься улицей шелковиц. Всегда почему-то по правой стороне. Левая от этого кажется немного чужой. Иногда, чтобы преодолеть это чувство, ты специально идешь по той стороне. Но не сейчас.
Сейчас тебе очень хорошо. Ты не хочешь потратить даже крошечную долю этого чувства на преодоление чего бы там ни было. Ты просто идешь вниз по своей стороне и чувствуешь себя таким свободным, таким счастливым, в тебе столько любви ко всему вокруг, что ты думаешь, так будет всегда. Да нет, не думаешь, ты в этом абсолютно уверен. Всегда будет всё.
Эта улица. Этот неповторимый запах павших на асфальт и растертых подошвами ягод шелковиц, который ближе к июлю становится столь сильным, что забивает все остальные и кружит голову, а осенью, с первыми дождями, иногда вдруг прорывается тонкой струйкой сквозь обычные запахи мокрой листвы и наполняет тебя пронзительной тоской по ушедшему лету.
Эти одноэтажные домишки с забранными решетками окнами, на которые изнутри натянута марля - спасение от комаров и мух и своего рода полупрозрачные шторы - с улицы не видно, что внутри.
Сама Эта марля, которая начинает взволнованно дышать, когда в комнату кто-нибудь входит. Сначала, когда входящий открывает дверь, марля делает вдох - отлипает от решетки и прогибается выпуклостью в комнату, становясь похожей на большую подушку. Потом, с закрытием двери, выдыхает - прогибается в обратную сторону, на улицу, и разбивается на множество маленьких подушечек, образованных квадратиками решетки.
Это, в конце концов, сам ты. Конечно, самое слабое звено во всем этом. Самое недолговечное. Самое уязвимое, потому что мягкое, живое. Ты не дом, ты не дерево, ты даже не марля. Ее можно сложить, посыпать нафталином и спрятать в комод на сотню лет. А потом достать - и она как новая.
Но тебе сейчас нет никакого дела до этой своей человеческой недолговечности. Будет завтра, послезавтра. Будет следующее лето, потом еще. Еще. И еще. Естественно, в конце концов ты умрешь. И наверное, это будет страшно - уходить из такого родного города навсегда, без возврата, потому что ты не веришь в загробную жизнь и в воскресение тоже.
Но что сейчас-то думать смерти, когда тебе хорошо, а кругом такие прочные, на века, вещи, как асфальт улицы, древесина деревьев, камни домов. Запах ягод шелковицы, свет уличных фонарей, ночное небо, а, главное, твой Дом, который ждет тебя в конце этого пути от друга домой.
И если б кто-нибудь тогда сказал тебе, что из всего этого самым долговечным окажешься ты сам, потому что все остальное сгинет. Пропадет, исчезнет. Будет отнято, отобрано, украдено. Навсегда, на века, без возврата. До скончания дней твоих на земле. О, как бы ты смеялся над этим человеком! Как бы ты его жалел, такого недоумка! Недоношенного Нострадамуса, предсказателя, попавшего пальцем в небо, прорицателя, не способного предвидеть даже завтрашний восход, этого подлеца, суки, да я его маму...
Когда миновал провал в сознании, вызываемый обычно сочетанием нескольких рюмок спиртного и обострением дикой тоски, он обнаружил себя сидящим на диване. В левой руке у него была бутылка - очевидно, он пил из горла, правая лежала на телефоне, а губы беззвучно произносили ругательства.
Родной язык у него был русским. На русском он впервые произнес слово "Мама" и последнее его слово, в этом не было никакого сомнения, будет тоже на русском.
В языке своей национальности он знал всего несколько слов. Они большей частью обозначали одноразовый сексуальный контакт с теми, кого он именовал в данный момент, а также их ближайшими родственниками.
Но в минуты наивысшей ярости и гнева он, как, кстати, почти все его друзья и знакомые, автоматически переходил на язык той национальности, которая составляла большинство в его городе. В этом случае его сексуальные отношения с объектом гнева достигали такой изощренности, что Камасутра на этом фоне представлялась всего лишь пособием по гимнастике для пожилых людей.
Когда у него выговорилось все, что хотелось сказать в адрес этого гипотетического прорицателя, он немного остыл и обратил внимание на свою правую руку, которая все еще была на телефоне.
Ну, раз она уже там, то почему бы и не позвонить, решил он. И сразу понял, кому. Новенькому. Чей телефон ему дал брат, не помнящий про блеск кошачьих глаз.
Он быстро набрал номер, услышал "Алло" и - он решил действовать по жесткой, укороченной программе - задал вопрос. Ответит - пойдем дальше. Нет - прости, ты нам не подходишь.
- Скажите, - сказал он, - если вы решили искупаться на северных пляжах города и едете в ту часть, то где обычно стоит самый опасный гаишник и почему он опасный?
- Мардакянский круг, сержанты, их трое, - последовал немедленный ответ. - У одного была больная печень, второй никогда не пил сырую воду, если не видел в ней серебрянной ложки, а у третьего был рекорд - 246 жестов регулировщика в минуту. Опасными они были потому, что у них случались разгрузочные дни - когда они не брали денег. Вообще. В это время ты мог предложить сержантам любую сумму, но ответ был только один - изъятие твоих водительских прав. Говорят, что кто-то на спор предложил одному из них в такой день сумму, равную его годовой зарплате. Сержант счастливо улыбнулся. Он сказал, что ради такого момента и существуют эти дни. Когда ты ощущаешь себя абсолютно честным человеком, которого нельзя купить ни за какие деньги.
Лучше и исчерпывающе ответить было нельзя. Это было их человек. Вне всякого сомнения.
- Здравствуй, брат, - сказал он, вкладывая в эти слова все свои чувства.
- Здравствуй, брат, - был ему ответ. - Это точно правда, что вы есть?
- Точно.
В трубке послышались вздох облегчения и счастливый смех.
- Спасибо, брат. Если б ты знал, как мне хорошо.
- Знаю.
- Нет, ты не знаешь, - звенел от ликования голос в трубке.
- Знаю. Очень хорошо знаю.
- Теперь я могу о чем хочешь вас спрашивать?
- О чем хочешь. Когда хочешь. И сколько хочешь, - ответил он ему, радуясь и его радостью тоже.
- Подожди, я на секунду. Не давай отбой, прошу.
- Не дам.
Он слышал, как стукнула трубка, положенная на стол, быстрые шаги удалились, скрипнула, открываясь, дверца, затем хлопнула, закрываясь, шаги торопливо приблизились.
- Знаешь, что у меня в руке? - спросили в трубке.
- Бутылка, - ответил он.
И это был тоже хороший знак - что бутылка. Человек, который в минуту наивысшего духовного подъема не может не произнести тоста - несомненно их человек.
- Не просто бутылка. Коньяк. Ереванский коньяк! - голос в трубке почему-то был полон торжественности.
- Привезли? - некоторым холодком в вопросе он хотел предостеречь собеседника от возможного разочарования.
Многочисленные подделки почти не оставляли надежды испытать прежний вкус этого коньяка.
- Что ты?! Сам купил. У нас в городе. И знаешь когда? Когда у меня сын родился. Можешь поверить? Я ему на совершеннолетие держал. Я подумал тогда - коньяку сейчас 20, мне 36. Когда сыну исполнится шестнадцать, коньяку будет ровно столько, сколько сейчас мне. Интересно получается, да?
- Очень, - сказал он. - Сколько сейчас твоему сыну лет?
- Четырнадцать.
- Брат, - сказал он, - не открывай эту бутылку. Столько ждал, подожди еще два года. Прошу тебя.
- Никогда! Ты что?! У меня сегодня такой праздник. Ты думаешь, я до сегодняшнего момента жил?! Я как собака был. Сидел один и на луну выл. Слушай, если б кто-нибудь мне тогда, когда мы жили в нашем городе, сказал, что все так обернется и я буду сидеть здесь и выть на луну, я бы лично этого человека маму...
То, что он слышал в течении последующих полнокровных трех, а может, даже и четырех минут из трубки, звучало для него слаще любой музыки. Пожалуй, это было лучшее в его жизни описание сексуальных отношений.
Причем, что особенно подкупало, оно было исполнено на том же языке, который он сам использовал при схожих вспышках ярости - языке нации, составляющей большинство в его городе.
- ... Извини, брат, не мог удержаться, - сказали ему в трубке виновато. - Нехорошо получилось. Только познакомились, а я уже свой поганый рот открыл.
- Э, слышал бы ты мой рот пять минут назад, - засмеялся он.
- Тогда слава Богу, - сказали с облегчением в трубке. - А то мне неудобно было. Скажи, у тебя дома выпить что-нибудь найдется?
- Передо мной.
- Тогда - будем, брат, - услышал он в трубке и даже вздрогнул.
Это был тост их Братства. Он был столь емким и означал так много, что новичкам его даже не объясняли. Ты или понимал его или нет - этот целый букет пожеланий: и долгой жизни, и вечной памяти потомков, и счастья, здоровья, богатства, любви, удачи и Бог еще знает чего, что можно было поставить вслед за этим волшебным словом "будем". И, конечно же, самое главное и самое невыполнимое - мы еще будем, будем в нашем городе.
- Будем, - сказал он и, когда они, чокнувшись, выпили, спросил: - Тебе кто-нибудь из наших уже говорил про этот тост?
- Нет. Это мой личный тост. Я его всегда говорю. Помнишь, нас в школе учили - мыслям должно быть тесно, а словам просторно.
- Конечно, помню, - засмеялся он.
Ему было очень легко с этим человеком. Как, пожалуй, ни с кем из братьев.
- А помнишь: жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно. Ни тебе, ни тому парню.
- Хе, - хмыкнули в трубке, - кто не помнит?! Весь город эту хохму знал... Слушай, ты в какой школе учился?.. Алло, алло. Ты меня слышишь?
- Слышу... Прости, брат, - сказал он. - Я не могу ответить тебе на этот вопрос.
- Что, забыл? - недоверчиво спросили его.
- Не в этом дело. Тебе наши ничего не говорили?
- Про что?
- Понимаешь, когда у нас появляется новенький, его предупреждают: спрашивай о чем хочешь. Но никогда не пытайся узнать имя человека, а также где он учился, жил, работал. И никогда не встречайся с этим человеком. Никогда! Это закон для нас.
- Хорошо, пусть так, я на все согласен - я смерть приму, чтобы быть с вами - только объясни почему? Что плохого в том, если я буду знать, в какой ты школе ты учился? Может, это моя школа тоже? Может, мы с тобой на одной парте сидели, брат? - голос в трубке дрогнул. - Извини, соскучился я очень по своим.
- А думаешь, я нет?! - ему даже стало обидно. - Или я каменный?! Но нельзя, понимаешь, просто нельзя. Сам не знаю почему. Мне сказали - этого не делай. Никогда. Иначе будет плохо. Очень плохо. Тебе что, так хорошо жить, что ты хочешь, чтобы стало очень плохо?
- Если мне было бы хорошо, ходил бы я каждую ночь во сне по нашим улицам?! - сказали потухшим голосом в трубке. - Хорошо, брат, все понятно. Раз нельзя - значит, нельзя. Давай еще выпьем.
- Давай, - с готовностью согласился он, надеясь унять этим саднящую боль в сердце.
Произнеся свой тост-заклинание, они выпили. Боль не унялась.
- Ну как коньяк? - спросил он.
- Если честно, я думал, мы его вместе закончим. А так - хороший. Очень хороший. Ни с каким французским не сравнить.
- А что вообще сравнить можно?! Ты персики наши помнишь?
- Хе, он еще спрашивает! А инжир наш?
- А виноград?
- Хурма!
- Дыня!
Наперебой, забыв обо всем на свете, выкрикивали они друг другу.
- Помидор!
- Каштан!
- Семечки! Черные такие, маленькие!
- А женщины! Наши женщины! Идет, обыкновенная, ничего интересного, может, даже некрасивая...
- ... Может, даже обезьяна...
- ... Но вся такая гордая, недоступная, на тебя не смотрит...
- ... В смысле, я не такая, у меня муж есть...
- ... А потом, в самый последний момент, когда ты уже почти совсем мимо прошел...
- ... Вдруг - раз - глаз на тебя кинула, и ты как будто спицу в сердце принял!
- ... Все. Ты готов. Ты ее!.. Ни одна другая женщина в мире так не может посмотреть, - подытожил он.
Они оба некоторое время молчали, опустошенные этой вспышкой ностальгии.
Тихо скрипнула дверь. В комнату в ночной рубашке заглянула жена, очевидно, разбуженная его криком - лицо ее было тревожно.
Он успокаивающе кивнул ее, но она не уходила. Подчеркнуто посмотрела на телефон в его руке, потом на бутылку. Он снова кивнул ей - мол, понял твое недовольство, принял к сведению, иди спать.
Она продолжала стоять.
Ей было легче, чем ему. Она была женщина, у нее был он, дети - и это составляло ее мир. Его же мир был расколот. Непоправимо. Она это знала. Она смотрела на него, такого беззащитного, такого родного, и ей становилось страшно за него.
Он всегда был очень уязвим, а после их бегства его кожа словно вывернута наизнанку. Завел себе таких же ненормальных друзей, ночами звонят друг другу, спрашивают какие-то глупости. Пора кончать с этим. Они не первые беженцы на земле, они не последние. Люди как-то устраиваются, стараются привыкнуть, налаживают новую жизнь, нельзя все время думать о старом, она должна ему это сказать, она обязана. Но вместо этого она спросила:
- Тебе принести что-нибудь поесть?
Он мотнул головой, и она вышла из комнаты.
- Жена заходила? - спросили в трубке.
- Жена. Жалко мне ее. Мучается, - сказал он шепотом на тот случай, если она подслушивала у двери.
- Моя тоже, - признались ему. - А что ты хочешь, тоже люди, в конце концов.
- Давай за них выпьем, - предложил он.
- Давай, дай Бог им здоровья, - согласились с ним.
Они выпили.
- Скажи, - спросили его, - ты большой такой дом, шестиэтажный, за вокзалом знаешь? Внизу еще винный магазин был, когда стакан вина брал, ты мог бесплатно кусочек шашлыка с тарелки взять.
- Напротив него кожвендиспансер? - уточнил он.
- Точно. Про него и хочу спросить. Скажи, у этого кожвендиспансера балкон был или нет?
- Не знаю, - заколебался он. - Надо подумать.
- Подумай, я тебя прошу. Мне это очень нужно. Понимаешь, мне было 12 лет. Мы с отцом, светлая ему память, проходили мимо. Он мне показал на этот дом и сказал, что туда привозят людей, которые не уважают женщин и лезут к ним под юбку. За это Бог им посылает страшную болезнь, от которой нет лекарства. Поэтому эти люди перед рассветом выходят на балкон и бросаются на асфальт вниз головой. Прошлой ночью я во сне гулял там, смотрю - нет никакого балкона.
- Правильно, - сказал он. - Я вспомнил. Нет там балкона.
- Значит, отец обманул меня, - сказали в трубке после некоторого молчания. - Обидно, он никогда этого не делал.
- Он же ради тебя, - постарался он успокоить своего собеседника. - Хотел, чтобы ты в уважении к женщинам вырос.
- Я это понимаю, - печально сказали ему. - Я все понимаю. Но про балкон он не должен был меня обманывать, - в трубке от огорчения едва выговаривали слова.
Он понял, как глубока грусть собеседника и как неотвратимо тянет его в нее, и не мог не сделать попытки удержать.
- Ладно, что делать, брат - с излишней грубоватостью сказал он. - Что было - то было. Я хочу тебе один вопрос задать. Ты можешь еще немного поговорить со мной или уже хочешь спать?
Попытка удалась. Испуганный перспективой расставания, собеседник отринул грусть и поспешил сказать, что спать сегодня, в такой для него день, было бы преступлением, поэтому - любой вопрос.
- Я про кошек тебя спросить хочу, - сообщил он собеседнику. - У меня товарищ был. Когда к нему во двор входишь, мимо мусорного ящика надо пройти. Ну, ты знаешь наши мусорки, там всегда кошки сидят. Так вот, когда я от товарища вечером возвращался домой и шел мимо этих кошек, глаза у них иногда вспыхивали, как прожектор. С тобой такое бывало или у меня это уже ум за разум заходит?
Ответом ему был довольный смех. Так смеются хорошие люди перед тем, как сообщить приятное человеку, который им симпатичен.
- Брат, даже если бы ты мне задал тысячу вопросов, всего равно лучше этого не смог бы задать. Потому что у меня на него есть такой ответ, который никто больше не знает. Слушай сюда. У нас был сосед. Физик. Физику вел в школе. Мой отец часто с ним пиво пил. Сядут на балконе, поставят графин с бочковым пивом посреди стола...
- Стой! - вдруг крикнул он. - Подожди... - свободной от телефона рукой он изо всех сил зажал себе глаза. - Был! - заорал он мгновенье спустя, увидев в памяти всплывшее. - Был там балкон. На кожвендиспансере был балкон!
Напряженная тишина воцарилась в трубке.
- Точно знаешь? - вопрос был задан так осторожно, что он сразу понял, как много спрашивающий возлагает на ответ.
- Мамой клянусь, - сказал он.
Пауза, наступившая за этим, была оскорбительно долгой, потому что оставляла время для усомнения в его правдивости. И это после такой клятвы, выше которой на свете не было ничего. Но то, что последовало за ней, искупало любую длительность этой паузы.
- Брат, скажи мне свое имя, - сказали ему в трубке. - Даже если после этого вы меня выгоните из своего Братства, все равно скажи. Ты не знаешь, что ты сейчас для меня сделал. Ты мне отца вернул. Я ему как Богу верил, а в прошлую ночь усомнился. Скажи мне свое имя, чтобы мои дети и дети их детей помнили его.
Он не мог отказать ему. Ему оказали великую честь. Сделали предложение, ценнее которого не было ничего. Его, совершенно чужого человека, звали вступить в круг самых близких родственников, о которых потомки не имеют права забывать.
Он назвал свое имя. Его переспросили. Он назвал снова. Трубку на той стороне линии бросили.
Он набрал номер и потребовал, чтобы теперь назвали имя ему. Назвали. Теперь две трубки были брошены одновременно.
Им не повезло с именами. Они были из тех, по которым легко определить национальность. Она у них была разная. Один принадлежал к той, что была в большинстве в городе, из которого она вынудила бежать другую, к которой принадлежал второй.
Он вскочил с дивана, подбежал к окну, потом вернулся к дивану, снова вскочил, бросился к двери, чтобы разбудить жену. Ему нужен был кто-нибудь, кому он мог выговорить все, что сейчас думал про этого человека. Про этого подлеца, который незаметно подкрался к нему, убаюкал сладкими речами, звал стать его родственником, а сам в это время в своем гнусном мозгу так издевался над ним, как это могут делать только люди его крови.
Уже взявшись за ручку двери, он остановился. Повернул обратно. Подошел к окну. По улице прошуршала шинами запоздалая машина. Он смотрел вслед красным ее огонькам и думал, что не может сказать жене, что хочет ей сказать. Нет, она бы поняла его, она его жена, мать его детей, она всегда понимала его. Но он не скажет ей ничего. Потому, что ей это будет еще больнее, чем ему.
Сердце сжала когтистая рука. Он пожалел, что у него нет собаки. Он бы выговорился сейчас ей и, может, стало бы легче. Он повернулся от окна и посмотрел на бутылку. Пить не хотелось. Уже возвращая взгляд назад, он случайно мазнул им по телефону, стоящему рядом с бутылкой.
Быстро, не давая себе времени передумать, он подскочил к нему, схватил трубку и с ожесточением стал набирать номер, предвкушая все, что он сейчас скажет.
Занято. Распаляя себя, он набрал номер снова.
Занято. Снова.
Занято. Снова...
В трубке отозвались.
- Почему у тебя занято?! - заорал он совсем не то, что хотел.
- А почему у тебя?! - заорали на него в ответ.
- Потому что я звоню тебе! - продолжал он орать.
- А я тебе! - не уступали в трубке.
Они оба одновременно замолчали, вдруг осознав, что говорят не то, что собирались. В наступившей тишине оба услышали в трубках скрип дверей и встревоженный женский шепот.
- Жена встала? - спросил он.
- Конечно, - ядовито сообщили ему. - От такого крика кто хочешь встанет.
- Моя тоже пришла, - сказал он.
- Тебе что?! Тебе хорошо. У тебя своя. А моя, между прочим, твоих кровей. Это из-за нее я наш город бросил.
- А моя наш город из-за меня бросила, - сказал он.
- Что?! Что ты сказал?!
- То! - в сердцах крикнул он. - Ваша она.
- Иди, все в порядке, - почти одновременно сказали они своим женам после едва уловимой паузы.
Потом они долго слушали тишину, которая говорила им больше слов. Спустя долгое-долгое время, соизмеримое с длиной человеческой жизни, он спросил:
- Так что ты там начал говорить про этих кошек?
Свет лампы пожелтел и стал не таким ярким. За окном загурлили горлицы, легкий предутренний ветерок прошелестел в листьях пальм. Светало, а они все продолжали разговаривать. Два человека. Два брата. Потомки Адама и Евы, которым посвящается этот рассказ.
Им, а также всем изгнанным из своих жилищ,
прогнанным с мест своего детства,
лишенным возможности поклониться
могилам своих предков.
© Эдуард Акопов.[1]